Лейтмотив первых откликов на смерть Михаила Леоновича Гаспарова - сиротство. Русский гуманитарный пейзаж безвозвратно изменился; не с кем стало сверять свою научную честность и академическую чистоплотность; не от кого ждать парадоксальных взглядов, выстроенных на фундаменте безупречной логики и выраженных кристальным, простым языком.
И об этом, и о творческом пути Гаспарова, и о его умении сказать вовремя нужное слово, и о его уникальном, бескорыстном отношении к коллегам (а коллегой он считал всякого, кому небезразличны буквы) написали и напишут еще много. Мы же в качестве дани памяти великого человека попробуем вкратце обрисовать систему взглядов Михаила Леоновича. Это тем более необходимо, что несмотря на огромное - без преувеличения - число людей, благоговейно прислушивавшихся к каждому выступлению М.Л., еще большим остается число тех, кто про него не слышал. И это нередко люди читающие, небезразличные к литературе и к гуманитарным штудиям. За границей Гаспарова тоже почти не знают вне академического контекста, которым его дар никак не ограничивается. Мало что с большей ясностью высвечивает печальное состояние гуманитарной мысли и здравого смысла в современном мире. Наш разговор пойдет о том, в чем состояла - и состоит - неповторимость гаспаровского вклада в мировую культуру: об этом необходимо рассказать незнающим и нелишне напомнить знающим.
Всякую свою монографию Михаил Леонович предупреждал оговоркой о том, что все достижения и успехи в ней принадлежат предшественникам, а все ошибки - его собственные. В нашем обзоре это не формула академической учтивости, а констатация факта: все достоинства - заслуга Гаспарова, все неуклюжести и неточности - на совести составителя.
Учёный
В русском языке нет противопоставления "учёных" и "гуманитариев", которое существует в западной науке. Возможно, именно поэтому русская школа дала такое количество людей, которые подходили к гуманитарным дисциплинам с методами точных наук. Среди научных предшественников Гаспарова необходимо назвать Андрея Белого - выдающегося поэта, который первым стал использовать статистику для изучения стиха; а позже по сходному пути пошли Б.В. Томашевский и Б.И. Ярхо, которых Гаспаров называл своими заочными учителями. В начале 50-х годов в Белграде вышла на сербском языке монументальная монография К.Ф. Тарановского, русского слависта, эмигрировавшего в Югославию - в ней описывались и подсчитывались метрические и ритмические особенности русского ямба и хорея от первых опытов Ломоносова и Тредиаковского до конца XIX века. В 60-е годы интерес к стиховедению возник у выдающегося математика, академика А.Н. Колмогорова и ряда его учеников - в деятельности "колмогоровского кружка" участвовал и Гаспаров. Ну а уж после того, как М.Л. защитил докторскую диссертацию, опубликованную в 1974 году в виде монографии "Современный русский стих", стало понятно, кто теперь главный представитель ("паладин", как сказал Гаспаров про Ярхо) точных методов в гуманитарной науке.
Из трех задач классической риторики ("доказать", "убедить" и "усладить") наука, строго говоря, интересуется только первой. Если упростить и суммировать научные убеждения Гаспарова, именно это он и утверждал на протяжении всей своей творческой жизни. Доказательность в гуманитарной науке - если не вдаваться в детали - в сущности, ничем не отличается от доказательности в любой другой: считать доказанным можно только то, что можно подсчитать; и только в том случае, если при использовании данной методики у разных исследователей получится один и тот же результат, в пределах погрешности вычислений.
То, что гуманитарные науки (в частности - литературоведение) в меньшей степени пользуются собственно научными методами, чем химия или биология - результат двух факторов. Во-первых, как наука литературоведение находится в зачаточном состоянии - ее история насчитывает всего лишь несколько десятилетий. Когда-то - до того, как Лавуазье стал заниматься количественными подсчетами - и химия была алхимией, то есть искусством, таинством, ремеслом - и только с XVIII века стала превращаться в науку. Во-вторых, предмет изучения литературоведения невероятно сложен, и разложить его на составные части объективно труднее, чем физический или химический процесс. В этих условиях авангардом научного литературоведения теория стиха стала неслучайно: она занимается такими особенностями творчества, которые можно сравнительно легко выделить и посчитать. Выяснить количество слогов и ударений в тексте гораздо легче, чем количество метафор - по той простой причине, что об определении понятия "слог" договориться легче, чем об однозначном определении понятия "метафора". Гаспаров именно так и понимал свою стиховедческую деятельность - как передний край собственно науки в бескрайнем море импрессионистических и личных наблюдений, которые назывались филологией только в силу терминологического недоразумения.
Труды Гаспарова, его предшественников и коллег заложили прочный фундамент теории стиха, и для дальнейшей работы в этом направлении теперь нужны лишь воля и трудолюбие: методология в общих чертах разработана. В последние годы, чувствуя, что классическое стиховедение больше не нуждается в героических усилиях, Гаспаров занялся смежной, новой областью - лингвистикой стиха. Результатом этих исследований стала его последняя (совместная с Т.В. Скулачёвой) монография. В ней рассматривалась взаимосвязь существующей лингвистической системы (русского языка) с прихотливой тканью стиха. Здесь Гаспаров и его коллеги сделали только первые (хотя и уверенные) шаги - эта область открыта для других первопроходцев.
Зачем вообще нужно научными методами изучать произведения искусства, то есть, пользуясь избитой цитатой, "поверять алгеброй гармонию"? Первое поползновение - ответить, что это некорректный вопрос, что наука живёт по своим законам, и о практическом применении атомной физики или генетики тоже поначалу никто не задумывался. Но если вдуматься, ответ на это есть, и он довольно прост. Творчество - проявление высшей психической деятельности человека. Научное изучение творчества (а также сознания, языка, воображения, эмоций) помогает нам лучше и объективнее разобраться в том, кто мы такие, что отличает нас от других животных, и как рациональнее использовать ресурсы нашего мозга. Тот факт, что четырёхстопный ямб Державина ритмически отличен от четырёхстопного ямба Пушкина, не только позволяет нам лучше понять историю отечественной литературы, но и приближает нас - пусть совсем ненамного - к пониманию бесконечно сложных механизмов творческого процесса. А то, что человеку интересен не только электрон и атом, но и собственный интеллектуальный потенциал - факт довольно очевидный. В последние годы на Западе серьёзные книги специалистов - лингвистов, психологов, нейрофизиологов - на эту тему издаются миллионными тиражами. К сожалению, мы и в этой области упустили возможность утвердить свой приоритет.
Понимание и воспроизведение - не одно и то же. Классический аргумент противников "алгебры" - "если выучить все размеры и ритмы, всё равно не станешь великим поэтом". Да; так и знание астрономии не даёт людям возможности зажигать новые звёзды. Но благодаря ему стало возможно открывать новые земли на собственной планете, и вообще лучше понять, как устроен мир - а это знание небесполезное.
Стиховедение было для Гаспарова областью первопроходческой, а классическая филология - областью, обжитой предшественниками. Но нельзя забывать о том, что первые попытки применить подсчёты совершались в филологии именно на античном материале; что риторическая выучка Гаспарова, поставившая ему слух и голос - родом из античности; что его переводческая практика коренится в традициях классической филологии, и что никто из современников не сделал так много для того, чтобы древние греки и римляне стали нам ближе и понятнее.
#Комментатор
Филология - наука понимания; этот афоризм любили повторять Гаспаров и С.С. Аверинцев. Чтобы понимать - надо знать, а не воображать, что знаешь; с характерной полемической резкостью Гаспаров однажды сказал, что "душевный мир Пушкина для нас такой же чужой, как древнего ассирийца или собаки Каштанки". Комментаторский труд Гаспарова был направлен на преодоление этой чуждости - с полным осознанием того, что до конца преодолеть ее невозможно. В этом ряду - ряд блестящих работ по анализу отдельных стихотворений - от самых простых, вроде фетовского "Чудная картина, как ты мне родна: белая равнина, полная луна", где рассматривается только то, что написано в стихотворении, и вообще не привлекается никакая дополнительная информация, ни биографическая, ни историческая - до головокружительно сложных, вроде цветаевской "Поэмы воздуха" или мандельштамовских "Стихов о неизвестном солдате", где одним анализом не обойтись, и приходится заниматься интерпретацией - то есть толкованием, теперь уже с привлечением всех возможных источников.
Гаспаров работал с источниками увлечённо и исчерпывающе, и его текстологические работы - образец дотошного филологического подвига. При этом в контексте, ориентированном на высоколобость, он никогда не отказывался от абсолютно понятного, кристально чистого языка, и шокировал многих коллег своими прозаическими пересказами самых тёмных стихотворений Мандельштама или Пастернака ("Ты, Соломинка, не спишь и ждешь, что сон придавит тебя, как тяжкий потолок. Всё вокруг тебя тяжко и зеркально. В этой-то обстановке шуршит последней жизнью Соломинка. Что знает она о смертном часе? Соломинка выпила смерть и надломилась"): он был уверен, что всё, что написано, поддается пересказу, и инструмент для приведения загадочного текста к понятному и чёткому объяснению называется риторикой.
Этим же инструментом он пользовался, когда писал предисловия к трудам античных или новых классиков, от Катулла до Мандельштама. Это было введением современного читателя в тот самый "чужой душевный мир", состоящий из истории, политики, литературной среды и другого языка. Благодаря этим удивительным эссе стихи, в том числе стихи двухтысячелетней давности, внезапно становились - не "понятными", это было бы слишком самонадеянно - но объяснимыми. Так, "Скорбные элегии" Овидия в результате объяснений Гаспарова переставали быть жалобным скулежом опального поэта, а превращались в первый в европейской литературе опыт творческой переработки нового для культуры чувства - одиночества.
Рассказывать о сложном просто - особый дар, доступный только тем, кто очень-очень хорошо ("впятеро") знает то, о чем говорит. Гаспарову этот дар был присущ в высшей степени - и проявился в максимальной степени в книге для детей "Занимательная Греция". Это введение в мир классической культуры - в самом широком смысле обоих слов - написано так увлекательно, так живо, так остроумно и так блестяще, что годится для самых неожиданных целей - от захватывающего чтения на ночь с маленьким ребёнком до подготовки к экзамену по истории античной философии. Гаспаров здесь выступил продолжателем славной отечественной традиции и провозвестником нового всплеска интереса к научно-популярной литературе, который случился в последние годы на Западе - к сожалению, как всегда, без нашего участия.
Посредник
Посредническая миссия - в том числе в культуре - самая благородная и самая неблагодарная. Гаспаров был идеальным посредником - его всегда волновало и то, не подведёт ли он того, от чьего лица говорит, и то, не будет ли он непонятен для тех, к кому обращается. Самая очевидная форма литературного посредничества - перевод. Один только список переводов Гаспарова займёт множество страниц - и среди этих его трудов такие шедевры, как "Наука любви" Овидия, лирика вагантов, "Неистовый Роланд" Ариосто.
В своей переводческой деятельности Гаспаров совершенно сознательно придерживался двух предельно противоположных подходов. Первый - это максимальное приближение читателя к оригиналу, пусть за счёт сложности, тяжеловесности, труда, который необходимо вложить в процесс чтения. При этом подходе чуждость душевного - и не только душевного! - мира автора не сглаживается, а подчёркивается. В классической статье "Брюсов и буквализм" Гаспаров защищал брюсовский (и, по аналогии, собственный) подход к переводу, объясняя, что латинское axis (дословно - "ось") не тождественно русскому небосводу, как это слово традиционно переводят, потому что за разными словами - две разные картины мира: держащаяся на оси небесная сфера древних римлян и русский купол неба, накрывающий землю. По этой же причине - из-за стремления к максимальной точности - за исключением вагантской поэзии Гаспаров никогда не переводил "в рифму".
Но противоположный подход - гораздо менее академический - привлекал его не меньше. При этом подходе, наоборот, оригинал придвигается как можно ближе к читателю, к его стилистическим запросам и культурным представлениям. В русской литературе эта традиция тоже давняя и почтенная; в её строительстве поучаствовали Пушкин и Жуковский, Маршак и Заходер. Гаспаров обнажил приём, сначала переведя верлибром "Неистового Роланда" - классическую итальянскую поэму, написанную правильными октавами - а затем обнародовав ряд своих "конспективных переводов", где прозой и верлибром были переложены авторы от Пиндара и Мильтона до Йейтса и Кавафиса - а заодно Пушкин, Баратынский, Лермонтов. В этих "переводах" с русского на русский Гаспаров искал то, что интересовало его в современной культуре, и пытался "пересказать" вечное содержание классических текстов стилем двадцатого века. К сожалению, искусство поэтического перевода в нашей стране - когда-то составлявшее гордость советской литературы - сейчас находится в таком состоянии, что эти уникальные опыты, частично вошедшие в "Записи и выписки", а в 2003 году изданные большой отдельной книгой, остались почти без внимания критики и коллег-поэтов.
Учитель
Гаспаров сам учился у книг ("подкидыш") и, несмотря на свою преподавательскую работу в МГУ, РГГУ и множестве западных университетов, не имел свиты учеников-апостолов, которая нередко сопровождает великих учёных. Своей единственной ученицей он по праву называл только Татьяну Владимировну Скулачёву. Несмотря на это, уже несколько поколений отечественных филологов выросло в лучах его научного и человеческого обаяния - стиховеды, филологи-классики, переводчики, специалисты по русской поэзии, историки, лингвисты - в сущности, в академически активной гуманитарной среде нет, наверное, ни одного человека, которого Гаспаров чему-нибудь не научил бы. Он учил не наставлениями, а текстами и примером фантастического, нечеловеческого трудолюбия.
Полемист
Абсолютно все, кому посчастливилось общаться с Михаилом Леоновичем, отмечают его учтивость, старомодную обходительность, невероятную деликатность, доходящую порой почти до абсурда. Но на интеллектуальном пространстве Гаспаров умел за себя постоять и яростно воевал с тем, что казалось ему неверным - хотя иногда делал это так элегантно, что противник не осознавал себя побеждённым.
Вот простой и забавный пример: на одной конференции стиховед Б.П. Гончаров (ныне тоже покойный) обратился к Гаспарову с вопросом - кого он, собственно, имел в виду в своём докладе под "официальным советским литературоведением"?
- Под официальным советским литературоведением, глубокоуважаемый Б.П., я имею в виду в первую очередь вас, - тут же ответил Гаспаров.
Вот пример более сложный, иллюстрирующий гаспаровское отторжение "общепринятых мнений". В "Занимательной Греции" он пишет: "Для нас прогресс - что-то само собою разумеющееся: 1097, 1316, 1548 годы - даже если мы не помним ни одного события, происходившего в эти годы, мы не сомневаемся, что в 1548 году люди жили хоть немного лучше и были хоть немного умнее, а, может быть, и добрее, чем в 1097 году". Гаспаров не мог не понимать, что общественное мнение всех эпох - а уж нашей и подавно - всегда считало современность средоточием всех пороков и вершиной всех бед, неустанно идеализируя прошлое. Но он отказывается даже обсуждать эту предпосылку - логически, безусловно, неверную, но эмоционально столь привлекательную. Без этой веры в прогресс ("В младших классах меня били, в старших не били, поэтому я и уверовал в прогресс"; "тысячу лет назад мы бы оба умерли во младенчестве") невозможно в полной мере понять и мировоззрение, и творческое наследие Гаспарова.
Гаспаров всегда яростно защищал свое личное вкусовое пространство - именно в этих случаях его фирменная вежливость ему отказывала, и он мог сказать интервьюеру в ответ на вопрос про "любимые стихи" - "Это не ваше дело". Но интеллектуальная неряшливость и попытка выдать одно за другое (в первую очередь - творчество за науку) всегда вызывала у него резкое стилистическое отторжение. Это негодование было направлено, в частности, на модную деконструктивистскую и постструктуралистскую заразу, происходящую главным образом из Франции - в рамках которой любое движение души "исследователя" оказывается более важным, чем предмет исследования. Неприязнь эта была не только сущностной, но и, конечно, стилистической ("в девятнадцатом веке за такой стиль расстреливали").
Одно из последних публичных выступлений Гаспарова (ровно год назад на конференции в МГУ) было посвящено М.М. Бахтину - и в нем содержалась лютая (любимое гаспаровское словечко) критика той роли, которую Бахтин занял в современном пантеоне гуманитарной мысли: "М.М. Бахтин был философом. Однако он считается также и филологом - потому что две его книги написаны на материале Достоевского и Рабле. Это причина многих недоразумений. В культуре есть области творческие и области исследовательские. Творчество усложняет картину мира, внося в нее новые ценности. Исследование упрощает картину мира, систематизируя и упорядочивая старые ценности. Философия - область творческая, как и литература. А филология - область исследовательская".
Писатель
Не выдавать творчество за исследование Гаспаров умел; но, как в старом анекдоте про двойника Карла Маркса ("умище-то куда девать?"), в комментаторских, популярных, да и собственно академических текстах он не переходил на птичий язык псевдофилологического "дискурса". Внимание Гаспарова к языку было удивительным - недаром его так ценил Иосиф Бродский, считавший поэта инструментом языка. В своем жанре - точнее, в своих жанрах - Гаспаров тоже был таким инструментом, и его труды демонстрируют нам лучшее, на что оказался способен русский язык второй половины двадцатого века. В заключение этой эпитафии приведём почти наугад несколько отрывков из текстов Гаспарова, в которой стилистическое (и риторическое) совершенство заставляет замереть тот внутренний орган, что реагирует на великое.
Направление взяли на север, чтобы выйти к Чёрному морю. Далеко ли до него, не знали.
Сперва путь был по равнине. Слева текла река Тигр, справа тянулись холмы, с холмов за греками следило царское войско: боя не принимало, но при каждой возможности било из луков и пращей. Греки шли четырьмя отрядами, с обозом в середине. В обозе было награбленное: продовольствие, вещи, рабы. Рабы были из местных, по-гречески не понимали, разговаривали с ними знаками, как с немыми. Много забрать нельзя было; что захватывали лишнее, жгли. Народ из деревень на пути разбегался, но прокормиться было можно.
Потом начались горы. В горах жил народ кардухи, не признававший ни царской власти, ни чьей другой. Царское войско отстало. Греки послали объявить, что они враги царю, но не враги кардухам, - те не поняли. Греки шли по ущельям, а со склонов гор на них катились каменные глыбы и летели стрелы. <…> Горные реки были такие быстрые, что со щитом нельзя было войти в воду - сбивало с ног.
Потом пошло Армянское нагорье. Здесь не было врагов, но здесь был снег. Он был выше колен коню и пешему, днем он сверкал так, что нужно было завязывать глаза, чтобы не ослепнуть, ночью он ямами оседал под кострами. <…>
Наконец однажды утром передовые взошли на очередную гору и вдруг подняли громкий крик. Идущие следом подумали, что напал враг, и бросились к ним. Крик становился все громче, потому что подбегавшие тоже начинали кричать, и наконец стало слышно, что они кричат: "Море! море!" За несколькими грядами понижающихся гор на горизонте виднелось темное зимнее море. Воины столпились на вершине, все со слезами обнимали друг друга, не разбирая, кто боец, кто начальник. Без приказа бросились собирать камни, складывать курган и на него - добычу, как в дар богам после победы. Проводнику дали в награду коня, серебряную чашу, персидский наряд и десять золотых царских монет, и каждый воин добавил что-нибудь от себя. А потом двинулись вниз - к морю. И через десять дней, придя в первый греческий город - Трапезунд, принесли жертвы Зевсу-Спасителю и Гераклу-Путеводителю и устроили в честь богов состязание: бег, борьбу и конские скачки.
Мелькает у Катулла имя и другого политического современника, Цицерона (№ 49), с комплиментами самыми гиперболическими, но такими бессодержательными, что сам собой напрашивается вопрос: не издевка ли это?
Он жил неженатым. Уверяли, будто он собирался жениться, но невеста перед свадьбой сказала: "Надели бы вы, С.И., чистую рубашку", а он ответил: "Я, Машенька, меняю рубашки не по вторникам, а по четвергам", и свадьба разладилась. Ухаживала за ним экономка, старенькая и чистенькая. Мы ее почти не видели. Лет за десять до смерти он на ней женился, чтобы она за свои заботы получила наследство. Когда он умер, она попросила сотрудников сектора взять на память по ручке с пером из его запасов: он любил писчие принадлежности. Мне досталась стеклянная, витая жгутом, с узким перышком. Я ее потерял.
"Какая у вас любимая басня? - Федр, IV, 18"
Август с гордостью говорил, что принял Рим кирпичным, а оставляет мраморным. В переводе на современный прозаический язык это означало резкое повышение жизненного уровня. А повышение жизненного уровня - это прежде всего наличие денег и возможность их тратить. Такая возможность, появляясь, всякий раз легко изыскивает для траты денег новые способы, непривычные старшему поколению; и старшее поколение осуждающе определяет эти новые способы как "падение нравов". Такое "падение нравов" - неизбежный спутник всякого быстрого подъема вещественного благосостояния; не избежала его и эпоха Августа.
А стоит ли рок славы? Стоит ли возрождение смерти? Не обманет ли будущее? Всем смыслом своего творчества Вергилий отвечал: стоит. Он был человеком, который пережил конец света и написал IV эклогу: он верил в будущее. Иное дело - его читатели: они относились к этому по-разному. Были эпохи, верившие в будущее и отрекавшиеся от прошлого, и для них героем "Энеиды" был Эней; были эпохи, предпочитавшие верить в настоящее и жалеть о прошлом, и для них героем "Энеиды" была Дидона, о которой сочинялись трогательные драмы и оперы. Вергилий тоже жалел свою Дидону, - но так, как зоркий жалеет близорукого. Его героем был не тот, кто утверждает свою личность, а тот, кто растворяет ее в круговороте природы и в прямоте судьбы. О таких он мог сказать, как сказал о своих крестьянах: они счастливы, хоть и не знают своего счастья. Сливая свою волю с судьбой, человек уподобляется не менее чем самому Юпитеру, который в решающий момент отрекается от всякого действия: "рок дорогу найдет" (X, 113). Безликий, сам себя обезличивающий Эней кажется зияющей пустотой в ряду пластических образов античного эпоса - но это пустота силового поля. Людей XIX века она удивляла, люди XX века научились ее ценить.
Как вы ответите на восьмой вопрос Александра индийским мудрецам: "что сильнее, жизнь или смерть?" - Не знаю: вопрос вне моей компетенции. Я хотел добавить: "Я бы и сам рад получить на него ответ", но почувствовал: пожалуй, нет, не так уж мне это интересно. Наверное, это нехорошо?
В слезный день Господня гнева
Как восстанут грешных севы
К Твоему припасть подножью, -
Будь к ним милостивым, Боже!
Мир им, Боже любящий,
Даруй в жизни будущей!
Аминь.