Библиотека
08:43, 30 августа 2015

«По-волчьи стали жить» Писатель Михаил Тарковский о жизни в глубинке, своем творчестве и судьбах России

Беседовала Марина Крамер
Михаил Тарковский
Фото из архива Михаила Тарковского

Михаил Тарковский, писатель, племянник режиссера Андрея Тарковского, рассказал о своей жизни в Туруханском районе Красноярского края, куда он переехал жить в 1981 году из Москвы, о своей любви к деревне, русскому укладу жизни и судьбах родины. Он вспоминает события 90-х годов, а также говорит о «походе в глубинку» за провинциальным образом жизни.

«Лента.ру»: Чем был обусловлен выбор вашей профессии — преподаватель географии и биологии? Вас в тот момент не интересовала литература?

Михаил Тарковский: Я еще с начальной школы интересовался зверями-птицами и мечтал стать полевым зоологом. Поступать собирался на биологический факультет МГУ, но два раза провалил экзамены, так как был троечником. Произошло это не столько из-за моей тупости, а из-за лени и нежелания отвлекаться от своих дум и увлечений, неумения заставлять себя вникать в неинтересные и сложные предметы вроде химии. Все, кто проваливал экзамены в университет, по традиции, скопом шли в пединституты. Туда поднаторевшим на сложных эмгэушных экзаменах поступалось легче — в педе все было проще.

На собеседовании декан нас корил: мол, знаю вас, зачем вы сюда идете, чего вы мне свои грамоты с биологических олимпиад суете? Вы же не собираетесь работать в школе. Но он не имел права не допустить нас к экзаменам и не принять, и это бессилие его огорчало. Мужик он был мощный, мне до сих пор стыдно и за его укор, и за свои слабые и лукавые ответы.

Интересовала ли меня в ту пору литература? Как явление жизни, как книги, которые читаешь и которыми живешь, которые для тебя значат очень много, конечно же, интересовала. Тогда все дети читали. Но любимым моим делом литература стала уже на Енисее, когда я начал писать стихи (хотя еще в школе пописывал гитарные песенки и любительские стишата). Я был глубоко уверен, что для меня это главное, поскольку это дело связано с человеческим, а не с деловым, профессиональным подходом.

Когда вы, москвич, впервые оказались в Сибири, на Енисее? Помните ли, что почувствовали, увидев тайгу?

Это случилось летом после 9-го класса, в 1974 году, во время экспедиции в Монгун-Тайгинский район Тувы. Купание в Енисее в Кызыле, работа в долине реки Каргы и на речке Барлык в хребте Цаган-Шибэту, езда на лошадях, дорога на грузовой машине в Кызыл через Монголию и Туву — все это было настолько поразительно, что я заболел Сибирью навсегда.

Легко ли было человеку, родившемуся и выросшему в столице, принять деревенский уклад жизни? Было ли что-то, чего вы до сих пор не можете понять?

Для того, кто с детства мечтает о деревенской жизни, для любящего деревню погружение в такой уклад приносит большую радость. Я отдавался этому погружению и приобщению всей душой, тем более что деревня находилась на рубеже Енисея и тайги.

Тем не менее я до сих пор не могу принять ряд вещей, касающихся людской натуры, независимо от принадлежности городу и деревне: равнодушие, цинизм, нездоровую страсть к материальному, привычку судить о других, исходя из собственного душевного устройства. Больше всего я не приемлю неспособность ощущать себя русским, болеющим за свою землю, чувствующим свою кровную ответственность за происходящее на ней. Такое, к сожалению, встречается повсюду.

Деревни на Руси нынче не живут, а выживают, причем необщинно, жестко, по полугородским правилам: теплое, крестьянское, дружное вытеснено индивидуалистическим, потребительским, привнесенным из самых худших городских захолустий. Дух традиции, носителями которого были старики, ушел. Сами люди говорят: «По-волчьи стали жить».

Ваш роман «Тойота-Креста» немного выбивается из череды тех повестей и рассказов, которые вы писали до него. Что заставило вас расширить территорию? Ведь события происходят и на Курилах, и в Москве? И почему «Тойота-Креста»?

После того как мне удалось создать свой таежный мир, литературную Бахту, я захотел расширить географию своего слова. Это случилось по многим взаимосвязанным причинам. Раздалась география моей души под впечатлением от других мест Красноярского края, например самого Красноярска, Саян, Шушенского с его музеем деревянного зодчества. Люди, встречи, примеры осознанного и подвижнического отношения к своему краю, уголку — это как раз то, что и создавало в моем сердце образ Сибири и сибиряков. Когда общаешься с людьми, осознающими себя сибиряками, говорящими об этом вслух, слова которых подтверждены делами, тогда и возникает в душе карта твоей причастности к своей земле.

Потом я попал на Дальний Восток и заболел этой географией окончательно. Что за земля Дальний Восток? Что она значит для России? Что за люди ее первопроходцы? Почему человек всегда живет в одном месте? Можно ли при этом быть душой во всей России, в каждом месте, понимать эти места своей шкурой? Могут ли они быть равно родными? Тогда у меня и появилась фраза — «растянуть свою душу от Тихого океана до Балтики», хотя выражение «растянуть душу» я подслушал у дядьки-режиссера. Это его высказывание касалось, кажется, всего земного шара и как-то было связано с фильмом «Ностальгия».

Меня наши охотники упрекали в том, что я изменил «территориальной привязанности», но на самом деле я только расширил ее границы. Территория моей причастности разрослась от Туруханского района до всей России. Когда подходишь к зрелости, душа требует ответственности и тебя все больше волнует социальное, историческое, имперское.

Переход к «Кресте» был плавным, поначалу я предполагал, что местом действия будет только Красноярский край, владения Батюшки Анисея, с небольшими воспоминаниями и отсылками к Дальнему Востоку. Потом оказалось, что Женя отправится к Маше за Урал (персонажи книги Тарковского «Тойота-Креста» — прим. «Ленты.ру»), а после возвращения на Енисей полетит в Южно-Курильск. После того как у меня организовался перегон машины Владивосток — Красноярск, сам бог велел отправить Женю своим ходом по строящейся еще тогда федералке, «по щебенке, утопшей в снегу».

Если говорить о названии «Кресты», то речь, конечно же, ни в коем случае не идет о марке машины. Дело тут в моей любви к праворульным автомобилям как проявлению народного выбора, народности этого явления и как к некоей обратной правде, зеркальному отражению той правды, что после перестройки хлынула на Восток из столицы, открывшей ворота в Европу.

Что греха таить, сыграла свою роль и мальчишеская страсть к железякам, а «Креста» — очень красивая машина. В ней выражается особенный дух, она очень женственная, похожая на большую тихоокеанскую чайку, да и название ее крайне неиностранное — не англообразное, что ли, прорусское. Оно объемное, вмещающее в себя целые миры: и православный крест, и крестную муку, и перекрестия судеб, и великий крест между Енисеем и Транссибирским путем, на котором стоит трудовой град Красноярск. Вообще, cresta, по-испански, — гребень горы, а с гребня видать в обе стороны.

Читатель склонен ассоциировать автора с его героями. Много ли в главном герое «Тойоты-Кресты» Жене Барковце от Михаила Тарковского?

Очень много. Хотя сказать, что Женя является олицетворением автора, нельзя, потому что Женя Барковец вообще герой условный и сказочный. Нигде не дается его портрета, не совсем понятно, на что он существует и как именно проходят его рабочие дни. Мало рассказывается о его доме (только в третьей части), умалчивается о родственниках. Скорее, Женя это некая духовная емкость, дающая возможность вместить наиболее важные и волнующие душу миры. Условностью своей он вообще ни на кого не похож, а мирами его наполняет (конечно же) автор, вкладывая в него пережитое.

Женя из тех героев, которые намного лучше тебя самого, он будто отражение самого святого, что тебе дано богом, или хотелось бы, чтоб было дано, что просишь. Женя — хранитель земли русской, он находится в вечном бессонном дозоре, озирая ее то с Курильских островов, то с серпантина в Култуке, то с моста «777». Ты настолько привыкаешь к его защите, что уже не можешь без него жить, потому в таких книгах и очень трудно поставить точку. «Будто нет конца у дороги и у книги не будет конца».

Благодаря вам жители небольшого поселка Бахта обрели собственную церковь. Как вам удалось сделать это в одиночку?

В одиночку такие вещи не осуществишь, только с божьей помощью. Главное тут — организационная и финансовая поддержка попечительского совета Святителя Алексия в лице Светланы Покровской и ее единомышленников. Церковь в Бахте — это их детище, они строят храмы в России и СНГ. Мы были на этих стройках в Ерофее Павловиче (поселок городского типа в Сковородинском районе Амурской области — прим. «Ленты.ру») и Алтайском крае.

Помогали и соратники Светланы, и наш друг-меценат, и Енисейское речное пароходство, и жители села, и ЖКХ. Бригада состояла и из наших парней тоже, хотя костяк прибыл из Карелии — те парни, что рубили там, в двух шагах от Кижей. Вообще в этом мероприятии участвовало много людей. Моя роль тут сводилась к организации стройки на месте, доставке из Красноярска сруба. Ну а сама возможность возникла благодаря тому, что попечительский совет просто мне поверил, видимо, как писателю.

Отличается ли внутренне писатель Тарковский от Тарковского-охотника?

Не знаю, наверно не отличается. Вообще, не разделяю, что вот, мол, с восьми утра до шести вечера я охотник, а после писатель, мне казалось, что обе эти ипостаси живут монолитно и искренне. Работа охотника, будучи очень тяжелой физически, поддерживает писателя правотой жизненного опыта, чего-то такого, за что не приходится краснеть, чего не знают литераторы.

Она была хоть и любимым делом, которому обязан всем, но все-таки содержанием какого-то главного, взлетного отрезка жизни. А вот занятие писаниной, как говорит мой сосед Анатолий Никифоров, — это дело жизни, глубинное, сродное, мое. Поэтому требования к себе как к писателю у меня, конечно, всегда были выше и жестче, чем к охотнику. Здесь прав Набоков, который сказал, что никогда бы не пошел лечиться к Чехову.

Для вас существует «сортность» литературы? Разделяете ли вы книги на полезные и вредные и что любите читать сами?

Сортность — хорошее слово, пушное, заготовительское. Обязательно сортность есть, и вредность, и полезность, причем безо всяких кавычек. Мы иногда стесняемся каких-то простых вещей, боимся, что нас не так поймут, боимся кого-то задеть и стесняемся убрать кавычки. Да. Сорокин — вредная литература. А Зиновьев, Новосельцев, Александров, Байбородин. Павлов — полезная, и если договаривать до конца — душеполезная. То же самое как «Калина красная» — полезное кино, а «Левиафан» — вредное.

Сам читаю только полезное, то, что питает, помогает, дает силы и желание писать, жить. Времени и усидчивости проходить то, что не питает, нет, даже ради возможности объяснить, почему не нравится, ради «объективного представления о картине современной литературы», о которой спрашивают на встречах.

Сейчас среди творческих людей имеет место своеобразный поход за экзотикой — отказ от города и переселение куда-то в глухие места либо на южные острова. Бахта не испытывает наплыва таких желающих? Как местные жители относятся к подобным пришлым?

Я не заметил усиления этого «похода» по сравнению с прошлым, когда он, кстати, активно поддерживался, инициировался государством. Он, наверное, был всегда, только в определенные года замер в недоумении. Сейчас он будто снова затеплился как попытка выхода из духовного кризиса, разразившегося и в нашей стране, и на всей планете. В Бахту наплыва поселенцев нет, но приходит много писем-вопросов о возможности поселиться. Всех интересуют условия, и все удивляются, что нет лишнего жилья, никто не сдает комнаты, как в Коктебеле. Один, правда, парень никому не писал и ни о чем не спрашивал, а взял да и прилетел на вертолете с двумя сумками.

Жители относятся равнодушно, так скажем, и настороженно, раньше люди гораздо приветливее были. Относятся так, как будто их отвлекли, как будто помешали, как будто сегодняшняя жизнь настолько изболелась своим несовершенством, что свидетель тому — как заноза. Как бывает в большом городе, человек вздрагивает, когда к нему обращаются, будто нарушают какое-то правило, вторгаются в его жизнь, трудную и плотную до какой-то почти болезненной погруженности. Положа руку на сердце — конечно, это плохо. Человек должен жить с любовью, смыслом и готовностью делиться этой любовью и смыслом со своими соотечественниками, чувствовать себя русским с большой буквы, а значит братом, независимо от курса правительства.

В наши времена здешние люди очень приветливо относились к желающим приобщиться к енисейской жизни, радовались, когда приезжий так же, как и они, заболевал Енисеем. Словно объединившаяся разросшаяся любовь к этой реке еще сильнее их согревала.

Чем вам запомнились 90-е годы? Есть ли что-то особенное, что отличает для вас тот период жизни от остальных?

Конечно. Было ощущение надежды, и была глупость, плен извращенных представлений, манипуляции сознанием людей, наша неспособность со стороны взглянуть на процессы. Но я в это время как раз жил самой наитаежнейшей жизнью и начинал заниматься прозой, поэтому я особо и не хлебнул той жизни. Именно 90-е были самыми главными, отшельническими и асоциальными, — я жил промыслом и словом, вставал на ноги. Когда я выбирался на «материк», то ощущал какое-то противоречивое чувство (оно в «Гостинице Океан» описано), чувство горчайшей утраты, брошенности народа на выживание и, с другой стороны, восхищение и даже упоение от того, как народ сам выбирается, наперекор государству.

Если говорить о наивности, глупости и слепоте — казалось, что все должно вернуться к православию, самодержавию и народности, что будто все буквально пришьется крепкой ниткой к семнадцатому году. Было полное непонимание того, откуда все это управлялось.

Самое, пожалуй, яркое впечатление — путч 1991 года. Было ощущение, что мы попали на спектакль, но с кровью. Многочасовое ожидание, когда нас будут, наконец, «топтать танками», («уберите колюще-режущие», «уберите зонтики» — дождь шел). И как было от этого, мягко говоря, голо, беззащитно, и думалось: ну хоть прут какой в руки, если не автомат, и как трассирующими лупили с крыш — видимо для создания атмосферы страха, и бесконечные призывы с Белого дома защитить демократию, и мгновенно взросший улично-баррикадный дух. И ошеломление — откуда он?!

А в самом начале ночи несостоявшегося штурма запомнилась картина рядом с БМП, перешедшей на сторону защитников Белого дома, чуть ли не на ней стоял какой-то латиноамериканский (и русскоговорящий) мужик, буквально взывавший к окрыленной своей защитной миссией толпе:

— Опомнитесь! Так путчи не делаются! Вводятся войска, и за час все решается!

По-моему, он говорил даже, «вступает авиация», что ли. Но главный смысл был в том, что никакой не бывает тянучки — все делается стремительно.

Понятно, что те годы отличались всем известными вещами: голыми прилавками, преступностью, разворовыванием народной собственности и прочим. Но главное другое, что с каждым годом и часом все настойчивее приковывает мысль: да как же все это случилось? Как и почему рухнула сверхдержава? Кто главный преступник (хотя вроде и все ясно)? Почему не ответил? Что будет дальше? Насколько силен враг? И ловишь себя на том, что годы идут неумолимо, а жизнь все сильнее и требовательнее меряешь единственной точкой отсчета — точкой разрушения нашей страны, точкой измены, точкой и нашей вины за случившееся, словно от этого зависит будущее.

В завершение хотелось бы отметить, как не углядел целый народ этого вектора истории, обманный ход его острия, так и сейчас мы его не углядываем в упор и впритык, не видим настоящего из будущего. Неизбывно больно за происходящее, за преступное разрушение основ русского мира, но так же преступно опустить меч, разуверившись в неисповедимую силу Русской земли, в защитный Покров Богородицы над нею, в Господа Бога, столько веков оберегающих от погибели наше бескрайнее Отечество и его чад, а также ждущих от них силы.

< Назад в рубрику