Культура
08:55, 20 октября 2015

«Куросава украл у меня несколько сцен» Никита Михалков — о режиссуре, времени и своем месте в мировом кино

Беседовал Денис Рузаев
Никита Михалков
Фото: Вячеслав Прокофьев / ТАСС

21 октября исполняется 70 лет Никите Михалкову — режиссеру и актеру, ресторатору, культурному и общественному деятелю, одному из самых талантливых и противоречивых в современной России. Юбиляр рассказал «Ленте.ру», как менялись его взгляды на кино и окружающий мир, а также не удержался от искушения поставить диагноз эпохе.

Очевидно, что ваши взгляды на режиссуру, авторский подход к тому, что такое кино и как его снимать, со временем существенно изменились. Какие сюжеты сейчас вас привлекают?

Никита Михалков: Сейчас я больше занят Академией (Академия кинематографического и театрального искусства Михалкова Н. С. — прим. «Ленты.ру»). Кроме того, очень сложно отходить от «Солнечного удара» — картина далась тяжело, поэтому у меня сейчас ничего в работе нет. Идеи и предложения есть, но я пока ни на чем не останавливаюсь. Что касается взглядов на режиссуру, то произошел комплекс движения внутреннего — от желания самоутверждения и попыток объять необъятное к постепенному отсеиванию достаточно большого количества наносного. Для меня режиссура все-таки... это жизнь. Все, что есть вокруг, это так или иначе режиссура. Режиссура — это атмосфера. Человек, способный создать правильную атмосферу и внутри кадра, и вокруг него, — это режиссер. А кто этого не умеет, может быть и хорошим человеком, и профессионалом, но это не художник. На самом деле необязательно быть художником. Ремесло, следование сюжету, умение не делать грубых ошибок в работе над сценарием и на площадке могут создать профессиональное произведение. Но полет начинается там, где есть атмосфера.

Вообще, мне кажется, в ваших недавних фильмах ощущается возникновение интереса к человеческому многоголосью, полифонии — особенно в условиях толпы, в которой проявляются отдельные людские голоса.

Да, это правда. Еще такая важная вещь возникла, как масштаб. Он очень увлекает. Он может напугать, и человек от него откажется, а может подействовать как наркотик — потому что есть психоделическое ощущение, когда количество переходит в иное качество. Когда, допустим, 100 человек с помощью компьютерной графики превращаются в 5 тысяч — это влияет на зрителя прежде всего как информация. А когда у тебя в кадре 5 тысяч живых человек — это уже совсем другая энергетика, и это как раз волнующе и интересно. Нет самоцели забить кадр большим количеством людей, но масштаб и красота этого масштаба, его переход, опять же, в иное качество меня волнуют. Это то, что меня раньше не увлекало — я просто другим кино был занят. Мне, скажем, не хочется снимать кино о войне, где досконально будут описаны события, которые были, — хотя я уважаю, когда такое кто-то делает.

А какое хочется?

Меня интересует логика войны — и отсутствие логики войны. Меня интересует, где Бог на войне. Меня интересует осознание того, что у каждого воюющего была своя война — если бы воевало 30 миллионов человек, это было бы 30 миллионов войн. И еще очень важно для меня было откровение, ставшее частью задачи повествования, — только тот, кто воевал на своей территории, знает, что такое война. Война, которая идет где-то еще, тоже болезненна и тоже приносит несчастья в семьи, но гробы, прилетевшие из Сирии, — не то же самое, что война в твоей родной деревне, городе, стране. Война в твоей стране — это когда воюют все: солдаты, офицеры, старуха, ребенок, стул, очки, стакан... все! Все погружено в эту страшную пучину — и внутри этой пучины рассматривать судьбу человека очень интересно. Для меня, скажем, «Утомленные солнцем 2» — это притча, сказка, ее нельзя рассматривать как историческую картину о войне. И смотреть ее нужно так же. Потому что, когда я говорю, что воюет все, — то и мышка воюет, и комарик воюет, и паучок воюет. А в результате и мышка, и паучок могут решить судьбу какого-то гигантского сражения. Меня интересует, не когда мы идем от общего к частному, а наоборот, от частного к общему — когда в капле росы ты видишь небо.

Как вам кажется, у вас есть понимание того, какое именно кино нужно сейчас российскому зрителю?

Я не знаю рецептов, я знаю одно: если сохранилась в России приверженность к глубинам русской литературы, то надо хранить этому верность. Герасимов говорил, что литература — мать кинематографа. Мы, молодые, тогда относились к этим словам с уважением, не понимая, но сейчас я его понял. Невозможно, как я считаю, преступно оторвать русский кинематограф от русской литературы — имею в виду не экранизации, но влияние. Набоков считал, что великая литература — не та, которую читаешь, а которую видишь, и это абсолютно точно. Мне кажется, что вопросы, стоящие перед человечеством, не меняются. Они остаются теми же: жизнь, смерть, дети, родители, болезнь, голод, война. Меняются технологии убийства, технологии сбора сельхозпродуктов, меняется длина юбок и причесок.

Как нужно снимать современность, чтобы не было фальши?

Вопрос же в следовании за модой и временем — или воссоздании времени, чтобы человек в него погрузился и увидел. Мне кажется, что кино, где люди одеты в тигровые шкуры, может быть современным — если ты касаешься глубинных отношений между людьми. Особенно если говорить про русское искусство — в котором существует катарсис, сострадание, любовь. Не липа, не патока, а когда это так или иначе построено на столкновении характеров и характере столкновений, и если это рационально, если персонажи не пластмассово всеядны. Есть такая таинственная и немножко наивная мысль, что если снимать как американцы, то это будут смотреть везде. Нет, мы пытаемся как американцы, — а никто не смотрит. Потому что по-настоящему интернациональным может стать только по-настоящему национальное. Настоящее начинает проявляться там, где интеллектуального «Макдоналдса» нет: корейское кино, турецкое кино, южноамериканское кино — личностное и очень погруженное в национальный характер и проявления человеческих страстей. А страсти всегда одни и те же. Взять фильм «Такси» иранца Джафара Панахи — ничего не происходит, но это так волнует! Потому что там настоящая кровь и бьется настоящее сердце, и картина становится абсолютно интернациональной. Вот это пилотаж.

Есть в мировом кино режиссеры, кого вы бы могли назвать единомышленниками?

Могу только судить, скажем, по моим отношениям с Акирой Куросавой или с Бертолуччи... Не могу сказать, что мы с Куросавой двигались в одном направлении, но я знаю, как он относился к моему кино, и могу с благодарностью отметить, как я этому рад. Мало того, Куросава украл у меня несколько сцен, о которых я ему рассказывал, — из задуманного «Дмитрия Донского» (Михалков должен был снимать «Дмитрия Донского» по повести Юрия Лощица в 1982-м, но проект не был запущен по воле решившего не обижать «восточных товарищей» Юрия Андропова — прим. «Ленты.ру»). Я был счастлив, когда увидел их в его картине «Ран» (1985). Я подумал: «Ага, значит, мы чего-то стоим». Кто еще... Мы очень разные, например, режиссеры с Эмиром Кустурицей — разные во всем. И тем не менее мы синхронно дышим.

Это не совсем точный вопрос. Правильнее здесь подумать о том, насколько глубоко нас интересует анализ человеческих взаимоотношений и на чем он зиждется — на шоке, эпатаже, на холодном носу, на моде, или на сострадании, желании катарсиса, любви. Зритель должен понять, что любит тот, кто показывает ему эту картину. Как верно сказал один из старцев: «Жестокая правда без любви есть ложь». Правда, которая не несет в себе катарсиса, есть ложь — для меня это главное.

Вы упомянули, что «Солнечный удар» тяжело вам дался. Вы уже можете сказать, чему опыт работы над этой картиной вас научил?

Тому, что кино может бежать впереди времени — как ранее и «12». Это определенный месседж, к сожалению, подтверждающий, что иногда нужно слышать тех, кто не занимается политикой, но ощущает время. Взять хотя бы последний в «Солнечном ударе» монолог подпоручика в барже, усугубляемый тем, что снят в Одессе, которая через два года просто перестала быть тем же городом. Той Одессы, где цветут каштаны и шаланды, полные кефали, больше нет, все. Меня это научило тому, что нужно быть чрезвычайно чутким к тому, что ощущаешь, почему хочешь сделать то или иное — если, конечно, работаешь не ради денег, госзаказа или славы. И если импульс идет от сердца, то найдется пять, шесть, восемь миллионов людей, которые пойдут в том же направлении.

Почему спустя 30 лет после написания сценария вы недавно снова заговорили о планах снять «Грибоедова»?

Проблемы остались те же: война за Шелковый путь, битва титанов за Восток продолжается. Кроме того, мы должны понимать: неправда, что Грибоедов пал жертвой разъяренной мусульманской толпы. Грибоедов стал жертвой хладнокровного политического убийства, которое было спланировано и осуществлено англичанами вместе с серьезной пятой колонной в русском правительстве. Мы нашли достаточно серьезные документы, подтверждающие, что граф Нессельроде был двойным агентом, будущий канцлер!

Нормально ли, что культура в России превращается в зону боевых действий?

В любой войне ничего хорошего нет, но я порой радуюсь тому, что она есть. Если бы ее не было и мы продолжали развиваться так, как начали 23 года назад, то это была бы катастрофа для России вообще и российской культуры в частности. Та либерализация за собой приносила истребление всех генетических кодов народа, традиции, культуры, истории. Очень показательны слова Медведева, когда он был президентом: «Россия — молодая страна, ей всего 20 лет». Эта фраза из уст лидера государства просто отсекает всю великую его историю. Так что слава богу, что та борьба, о которой вы говорите, идет.

Нужно ли при этом вмешиваться в культуру?

Нельзя подходить к современности с позиций давно минувших дней, когда статья в газете «Правда» определяла идеологию. Сегодня мы имеем дело с сумасшедшими технологиями и огромной скоростью распространения информации. Абсолютно безнаказанная и анонимная информация развращает невероятно. В сети появляются сумасшедшие образчики лжи и подтасовки, которые возбуждают огромное количество людей. Все цветные революции произошли именно благодаря этим технологиям. Идея «всем цветам цвести» мила с точки зрения гуманности, но бывают очень жестокие времена, когда главное не погубить то, что здорово. Кто тот самый цензор? Если это партийный дурак, то это одно, если писатель Гончаров — то уже другое. Но я считаю, что не может выжить огромная нация и огромная страна, если у нее нет чего-то, что не должно подвергаться ни сомнениям, ни коррозии иронии и сарказма. Не может. Мы видим глубинное, глобальное разрушение человеческого сознания. Это опасно.

Вы считаете, что сейчас именно такие жестокие времена?

Уверен. С момента, когда церковь в западном мире начала освящать однополые браки, мы подошли к краю зазеркалья. Это предтеча мировой катастрофы. Не имею в виду осуждение нетрадиционных отношений — ради бога, пожалуйста. Но когда это становится официально фиксируемым, как создание семьи, освященной верой, церковью, то уже происходит одно из самых жесточайших нарушений всего того, что создало величайшую европейскую культуру.

< Назад в рубрику