Старший научный сотрудник Института мировой литературы РАН Евгений Арензон продолжает рассказывать «Ленте.ру» о том, как готовились собрания сочинений главных русских футуристов — Владимира Маяковского и Велимира Хлебникова, о творческом пути поэтов и их взаимном влиянии. Первую часть его монолога можно прочитать здесь.
В известном стихотворении Маяковского «Наш марш» есть интересный и характерный пример заимствования. У Хлебникова никакого «марша» быть не могло — это иностранное слово, иностранное понятие. «Дней бык пег. / Медленна лет арба. / Наш бог бег. / Сердце наш барабан» — все это оформлено динамичной трехсложной метрикой с короткими четко акцентированными словами. Но «Наш бог бег» — это хлебниковское открытие родства слов, и оно проходит через весь этот «Марш». «Зеленью ляг, луг», «Радости пой! Пей!» и так далее.
Как Хлебников относился к таким явлениям? Совершенно спокойно. Он считал это братским сотворчеством, мол, есть люди, которые, понимая меня, идут дальше. Со своей стороны Хлебников многое взял у Маяковского, он с большим интересом относился к этому молодому и очень сильному поэту, и в одном частном письме 1914 года первый писал: «Это зверь в желтой рубашке».
Некая общность у них была в самой образной резкости. У Хлебникова: «Мы желаем звездам тыкать, / Мы устали звездам выкать, / Мы узнали сладость рыкать». Вот такое, как он говорил, «дебелое» слово — «рыкать». У Маяковского поэма «Облако в штанах» заканчивается: «Эй, небо! Снимите шляпу! Я иду». Хлебников еще называл Маяковского Владимир Облачный, ему очень нравилось это произведение.
Что касается их творческих отношений, то вот еще пример из «Нашего марша»: «Нас не сжалит пули оса». Через год Хлебников пишет стихотворение о гражданской смуте в России. В 1919 году он создает такой образ: «Из улья улиц — пчелы пулями».
Маяковский, увидев эту рукопись на столе литературоведа и лингвиста Романа Якобсона, тогда еще молодого филолога, сказал: «Да, вот Витя пишет так, как я не напишу». Кстати говоря, Хлебникова в быту всегда звали Витей, хотя он взял для себя имя Велимир — конечно же, славянское, которое и сегодня встречается в сербском именословии.
Заметим, Маяковский создает динамичный, сильный образ, но одномерный: «пули оса». У Хлебникова же образ очень большой, развернутый: улицы связаны с ульями, а раз есть ульи, то вылетают пчелы, и эти пчелы по улицам летят как пули.
Их творческая перекличка, к сожалению, закончилась полным разрывом перед смертью, но это особая тема. Хлебников считал, что у него пропали рукописи, и винил в пропаже Маяковского. Потом рукописи нашлись, но Хлебников окончил свою жизнь в расстроенных чувствах.
Возьмем еще одно небольшое четверостишие Хлебникова: «Когда рога оленя подымаются над зеленью, / Они кажутся засохшим деревом. / Когда сердце речаря обнажено в словах, / Бают: "Он безумен"». Здесь главное слово — неологизм «речарь». «Сердце речаря обнажено в словах» значит, что он не просто говорит, мол, слово независимо, самостоятельно. «Речарь», живя этими словами, обогащает свой народ, свою «дедину», хотя посторонние могут видеть в нем сумасшедшего. Недаром в круге символистов о Хлебникове говорили: «Да, он талантлив, но что-то в нем не то».
У Хлебникова есть стиховое выражение: «И больше справа, чем правый, / Я был скорее слово, чем слева». Что это означает? У него мировоззрение было тогда консервативным, близким даже к монархическому, во всяком случае, никак не революционным, как многим может показаться.
«Я более слово, чем слева» — опять спряжение слов. «Лево» связано со «словом». «Слово» — это ядро слова «славяне» — люди, владеющие словом, в противоположность «немым немцам». Работая со словом, он оказывается на левом фланге творчества, и если правые не воспринимали Хлебникова, то левые сделали из него первого поэта будущего.
Много позже он стал говорить о необходимости принципа единой левизны. И тут же: «левое по слову — право по мысли», «левое по мысли — право по слову». Почему? Потому что он видит вокруг себя левых, прогрессивных, мыслящих людей, скажем, революционеров, которые в искусстве очень правые. С другой стороны, он-то сам справа, а работает с левыми.
Футуризм Маяковского заключается в разговоре с широчайшей аудиторией. Он разговаривает с миром на языке, использующем все оттенки и возможности устной речи. Его язык стремится быть понятен всем. У Хлебникова такого нет. Он не был чтецом и человеком аудитории, пару строчек прочитает — «ну и так далее». У него была статная фигура, но голос очень тихий.
Хлебников в итоге осознал: чтобы быть понятым, новое слово должно сочетаться со старым. У него есть последние большие вещи — там почти нет неологизмов, но зато очень много нового стихосложения, сложностей синтаксиса. Это тоже затрудняет понимание всей образности его прогностических текстов.
«Поэт для поэтов» значит, что Хлебников работал на будущее. Он подключал — как динамо-машину, как аккумулятор — энергию других и распространял ее дальше. Если существует сегодня интерес к Хлебникову, то он пришел, конечно, из интереса к Маяковскому и другим поэтам, использовавшим его идеи с пониманием своих возможностей и целей.
Осталось такое интересное свидетельство: концерт в Кремле для красноармейцев, отправлявшихся на фронт. Выступает артистка, знакомая Маяковского, которую он попросил прочитать несколько его стихотворений: «Наш бог бег, / Сердце наш барабан», а в первом ряду сидит Ленин, и тот, как вспоминают, был ошарашен или даже испуган. Потом он зашел за кулисы и говорит: «Что вы читали?» Она ему объясняет: это Маяковский, большой поэт-футурист. А Ленин говорит: «Да вы лучше читайте Пушкина и Некрасова». Но это вовсе не означает, что все революционеры или все руководящее ядро Партии думало так же.
Луначарский как нарком просвещения всячески приветствовал, поддерживал Маяковского. Предсовнаркома же, когда Маяковский послал ему почтой в подарок отдельное издание своей поэмы «150 миллионов», прочитал ее и разразился страшным гневом: «На что вы тратите бумагу?! У нас бумаги нет! Если это коммунизм, то это хулиганский коммунизм! Луначарского сечь за футуризм. Найдите антифутуристов». Реакцию Ленина на стихи Хлебникова мы можем представить: он человек иного эстетического сознания и вкуса.
У всякой власти есть требования к искусству, но у искусства свои законы развития. Очень плохо, когда оно начинает вдруг занимать позиции сугубо государственного задания. В те годы именно так и получилось — Луначарскому были необходимы работники в области искусства, просвещения, которые бы придерживались революционных взглядов. Многие из русской интеллигенции его саботировали, и левые, пошедшие ему навстречу, стали его опорой.
В некоторых отделах Наркомпроса (например, отделе изобразительного искусства) сплошь левые засели. Они сбрасывали старые памятники, стоящие на площадях, а Ленин разрабатывал план монументальной пропаганды. Приходилось ставить новые памятники. При этом Маяковский выступал против фигуративной скульптуры: «Мне бы памятник при жизни полагается по чину, / Заложил бы динамиту — ну-ка, дрызнь!»
Но миллионы людей не придерживались его взглядов. У них существовало другое понимание того, каким должен быть город, где тогда памятники стояли то коммунистам, то царям. Чтобы стало по-другому, должно было измениться общество. Общество может измениться под влиянием искусства, и оно при этом не должно становиться государственным, если не хочет потерять «самовитость».
Показателен пример супрематиста Малевича, придумавшего интуитивное искусство и его икону «Черный квадрат». В свою бытность директором Государственного института художественной культуры, он понял, что не в своей студии работает, обучая верных ему сторонников, а утверждает общеобязательную государственную эстетику.
Социалистическая идеология основывалась на философии исторического и диалектического материализма. В основном это схематично и обедненно понимаемый марксизм, необходимый для того, чтобы научившийся читать народ действовал в пределах единственно «научной» идеологии.
C этой точки зрения могло и должно было существовать одно правильное стилистическое течение типа социалистического реализма. Искусство вне рамок идеи партии и государства советско-тотального общества признавалось нежелательным, хотя и проявлялось вопреки всем директивным ограничениям.
Хлебников жил не только поэзией. Его еще интересовали числа, математизация истории, и это тоже углубляло интерес к нему всех новаторов с левого фланга. Он высчитывал «ритмы истории» и предсказал события 1917 года за пять лет до них в своем первом наукообразном трактате «Учитель и ученик».
Чтобы утвердить Хлебникова в сознании советского общества, его защитники говорили: «Хлебников приветствовал революцию». На самом деле он не приветствовал ее, лишь предупреждал о возможном государственном катаклизме. Когда пало самодержавие, для Хлебникова это стало фактом «овелимиривания истории», знаком осуществления его числовых предвидений.
Сейчас на него смотрят по-другому: Хлебников — правый в самом элементарном смысле этого противопоставления. Как-то на одном культурологическом заседании я говорил о нем, и один философ обрушился на меня: «Кого вы защищаете?! Хлебников в 1922 году, когда советская власть наконец-то опомнилась, после катастрофической разрухи ввела НЭП, пишет стихотворение против этого. "Эй, молодчики-купчики! / Ветерок в голове! / В пугачевском тулупчике / Я иду по Москве" <…> "Не затем у врага / Кровь лилась по дешевке, / Чтоб несли жемчуга / Руки каждой торговки". Разве это не пример черного мракобесия?»
Утверждая чистоту славянского корнесловия, Хлебников выступает от имени «черного народа», не подвергавшегося вестернизации. Героиня его пьесы «Снежимочка» (перелицовка «Снегурочки» Островского) имеет «черносотенные глаза».
Понятие «Черная сотня» у всех на слуху, но мало кто сейчас знает про подпольную организацию народовольцев «Черный передел». «Чернословец» Хлебников стоит на пересечении этих понятий и явлений. Он обращается к миру с многочисленными «чернотворскими вестучками» (воззвания, приказы, «кричали»). У него есть крупные поэмы, связанные с революцией 1917 годом и Гражданской войной, но слов «революция» или «баррикада» у него нет. Есть «восстание», «мятеж», «бунт», «воля» и «вольница» Разина и Пугачева.
В поэме «Ночной обыск» черная ватага матросов, преследуя «белокурого зверя», интеллигентного офицера-«беляка», врывается в частный дом и на глазах обезумевшей матери убивает ее сына. С кем Хлебников? Он объективный свидетель времени, его исторических законов и действующих лиц. На основе образа исторического возмездия выстроена и другая его поэма «Ночь перед Советами».
Маяковский и Хлебников оба присутствуют в новаторском искусстве, только Маяковский был лириком этого движения, а Хлебников — эпиком. Даже историко-хроникальные поэмы Маяковского («Владимир Ильич Ленин», «Хорошо!») пронизаны непосредственным лирическим чувством. Он пишет не только о своих интимных переживаниях, он делает предметом лирики все то, что отстоялось в слове, которое нужно для жизни.
Юбилейная «октябрьская» поэма 1927 года вся о себе. Революция — он сам: «Мне легко, я Маяковский / сижу и ем / Кусок конский». Тут же возникают реальные имена: Лиля, Ося (Лиля и Осип Брики — прим. «Ленты.ру»), сестры, мама.
Маяковский точно адресует свои стихи, как бы приземляя себя — он не условный лирический герой, и он же Владимир Облачный. Это делает его не только чрезвычайно важным и интересным, но и доступным в первом приближении. Здесь Маяковский находится на равных с Есениным. У Есенина была такая же лирическая сила самовыражения, а внимающая аудитория — еще шире. Он легко поется, он певец клена и березки, а Маяковский — «водосточных труб города-лепрозория».
В чем эпичность Хлебникова? Велимир всегда выступает так, как будто он находится внутри всей природно-органической России, ее народа и ее судьбы. «Россия — расширенный материк, / И голос Запада громадно увеличила» (из стихотворения посвященного Давиду Бурлюку). Отсюда у него «индоруссы», отсюда союзы с Востоком против Запада. Сегодня это легко вписать в определенный политический контекст, но Хлебников в этом качестве едва ли знаком нынешним консерваторам.
Думал ли Хлебников о смерти? Всегда, как и Маяковский. У него есть такое стихотворение, одно из последних: «И когда знамена оптом / Пронесет толпа, ликуя, / Я проснуся, в землю втоптан, / Пыльным черепом тоскуя». То есть он себе представлял образ мировой литературы — череп Йорика, который держит шекспировский Гамлет. Но череп Йорика в руке поднимают, а тут — «черепом тоскуя», что в земле.
Хлебников в 1922 году почувствовал близость своей кончины. Он как-то сказал художнику Петру Митуричу, своему «вернику»: «Помните, в каком возрасте умерли Моцарт, Байрон, Пушкин?» Ему в 1922 году должно было исполниться 37 лет. Его день рождения в октябре, а умер он в середине лета — весь организм отказал, а мозг еще работал. Тяжелейшая смерть.
У Маяковского мотивы суицида в стихах постоянны. Можно сказать, что как футурист умер именно он — убил себя, когда понял, что все закончилось. Оставил странную записку, как бы вполне рациональную, при этом не очень вразумительную. «Лиля, люби меня», «Лиля — моя семья», и следом еще другая женщина — тоже «моя семья».
Как же «товарищ правительство» должно было к этому отнестись? «Отдайте стихи Брикам, они разберутся». Лиля с Осипом Бриком действительно разобрались. Они стали инициаторами обращения к Сталину, после которого была выстроена иерархия поэтов по чину и по рангу (что, конечно, далеко от реальности).
Я, кстати, вижу в известной оценке Маяковского предупреждающий сигнал советского вождя своему политическому противнику Николаю Бухарину. Уже терявший свое значение Бухарин на I съезде писателей в 1934 году, выступая с очень хорошим докладом о поэзии, сказал, что Маяковский — революционный поэт, но это уже вчерашний день, а сегодня существует Пастернак, первый поэт нашей культурной реконструкции. Его критиковали, и он отвечал: «Мой доклад — не просто личное сочинение, он прошел все партийные инстанции».
Прошел год после съезда, подходило время окончательно разобраться с Бухариным. Сталин вдруг принял точку зрения уже изгнанного из страны и приговоренного Троцкого — утвердил роль и величину Маяковского в современной поэзии.
Ни раньше, ни позже Сталин слова не сказал о Маяковском. Мы не знаем, читал ли руководитель советского государства Маяковского, нравился ли он ему, но когда есть политическая оценка на таком высоком уровне, другие точки зрения и мнения невозможны.
Очень странно обстоятельство вступления Маяковского в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей — прим. «Ленты.ру») почти перед смертью. Он ведь был не просто громадным одиночкой, но лидером влиятельной литературной группы ЛЕФ (Левый фронт искусств). Маяковский мог и должен был объявить своим товарищам, что всем надо идти в РАПП, но вступил туда в одиночку. В этой пролетарской ассоциации он уже не лидер, а, как о нем обычно говорили, «мелкобуржуазный революционер» с уклоном в анархию.
Тогда у него появилось, вероятно, ощущение того, что все закончилось, больше ему делать было нечего. Но самое главное — выставка, посвященная 20-летию его поэтической работы, на которую он пригласил все государственное руководство, начиная со Сталина. Никто из тех, кого Маяковский поименно пригласил, не пришел. Из всей когорты большевиков на выставке был только Луначарский, уже не руководивший просвещением и культурой, причем в приглашении он не фигурировал.
Хлебников же в последние дни упорно работал над «Досками судьбы». Друзья-«верники» посмертно скомпоновали семь глав (листов) из огромного рукописного наследия — разобраться в этом потоке самоповторений очень трудно. Дойди этот труд до советской общественности, его бы, конечно, разгромили как идеализм чистейшей воды, но в результате он остался под спудом как легенда и современная мифология.
Что касается его последней сверхповести «Зангези», то она основана на тех же вычислениях, философии времени и ритмических периодах истории. Там новым было только имя главного персонажа. Он зовется уже не «Велимир», а «Зангези». Это еще один прорыв Хлебникова из России в Азийский материк, сейчас такие взгляды называют евразийством.
«Занг» — калмыцкое слово, означающее «весть». Поскольку у Хлебникова было слово «вестязь» (тоже неологизм — «князь, несущий весть»), то оно заменилось здесь этим условно-восточным именем. Хлебниковское корнесловие стремилось перерасти в международно-материковое создание, но как сам он мог бы дальше существовать, трудно себе представить. Это стало драматическим окончанием пути «Планетчика», как назвал «председателя земного шара» другой русский словолюб Алексей Ремизов.