Лауреатом премии в области научно-популярной литературы «Просветитель» за 2015 год — одной из ведущих отечественных премий в жанре non-fiction — стала книга американского антрополога русского происхождения Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение». Посвящена книга жизни в позднем СССР (от оттепели до перестройки включительно) и начинается с парадокса: почему Советский Союз, который казался его обитателям чем-то незыблемым, не только рухнул практически мгновенно, но сам этот распад был воспринят как нечто абсолютно закономерное? Ответ, занимающий большую часть книги: потому что возникли особые формы игнорирования, переделки и использования официозного «языка системы», а также не контролируемые властью формы жизни, что в итоге сделало советскую идеологию формой ради формы, пустой дискурсивной оболочкой.
Книга изначально была написана на английском и вышла в США в начале 2000-х годов, а потом переведена автором на русский и адаптирована для отечественного читателя. Она получила немало премий, сразу после выхода была объявлена ключевой работой по своей тематике, а в 2015 году труд Юрчака сочли лучшим из того, что выпущено на русском языке в области социальных и гуманитарных наук (книга представлена в свободном доступе на сайте премии).
В чем привлекательность книги и насколько адекватно она описывает советский опыт? Эти вопросы обсудили антрополог Артем Космарский и политический социолог Мария Туровец.
Главное в брежневском СССР (позднем социализме) для Юрчака — это утрата смысла «авторитетного дискурса» советской власти, который из меняющей общество силы превратился в фон обычной жизни. Главным для людей стало говорить правильные вещи на съездах и собраниях, воспроизводить нужные слова, а потом возвращаться к своей «нормальной» жизни. Описанию различных форм этой жизни, которые Юрчак объединяет термином «вненаходимость» (третья позиция, отличная от подчинения и сопротивления советской власти), посвящена основная часть книги. «Вненаходимость» включала слушание рок-групп и зарубежного радио, чтение запрещенных философских книжек и поэзии, посещение кафе «Сайгон», рассказывание анекдотов и тому подобное.
Пафос книги Юрчака направлен на критику упрощенных аналитических моделей тоталитаризма: «попытка не сводить описание этого субъекта ни к карикатурно-негативному образу “гомо советикуса”, или “совка”, ни к героически-романтическому образу “нонконформиста”». Однако качество этой критики не всегда убеждает, особенно если присмотреться к ее ссылочному аппарату. Автор не рассматривает ни одну политическую концепцию тоталитаризма, а редкие посвященные ему ссылки напоминают скорее описательные антропологические исследования. Как ни странно, Алексей Юрчак не обсуждает даже теорию тоталитаризма Клода Лефора, на парадоксе которого построена добрая половина теоретической части книги. Более того, единственная прямая ссылка на труд Лефора выглядит так: Lefort 1986: 211-112. Остается только догадываться, что хотел сказать автор таким порядком страниц. Гитаристы, например, шутят, что если сыграть песню «Stairway to Heaven» группы Led Zeppelin задом наперед, можно вызвать дьявола. Вероятно, если прочитать Лефора наоборот, можно решить, что СССР распался из-за ленинградской арт-субкультуры и комсомольских функционеров (главных героев книги Юрчака). Остальные ссылки на теорию Лефора опираются на вторичные источники — например, на работы Славоя Жижека и Хоми Бабы.
Еще более странно предложенное автором понимание политического. «Позиция Инны, ее друзей и, в той или иной степени, большинства ее сверстников (больше, чем позиция Бродского) была основана не на изолированности от советской политической реальности, что было невозможно и неактуально, а на ее активном принятии. Но принятие это было чисто перформативным, ритуальным — оно производилось на уровне воспроизводства формы символов и высказываний, при почти полном игнорировании их констатирующего смысла. Такая позиция не является "аполитичной" потому, что она последовательно ведет к подрыву идеологической функции авторитетного дискурса и незаметному (до поры до времени) внутреннему кризису структуры власти. Подрыв этот осуществляется не путем прямого сопротивления системе, а путем участия в ее воспроизводстве, но с одновременной ее детерриториализацией. Эта позиция является примером политической позиции, хотя "политическое" понимается в ней особым образом, не вписывающимся в определение этого понятия Советским государством».
То есть филигранное избегание советскими людьми любых тем, которые могут быть отнесены к политическим (про- или антисоветских), Юрчак называет политической позицией. Это очень смелое суждение, и ему должно предшествовать четкое определение политического — но мы не найдем его в книге. Более того, как уже писали критики, весь этот нарочитый не-интерес к политическому прекрасно описывается через механизм психологической защиты под названием «отрицание». Пьер Бурдье замечал подобные механизмы, например, в поле культуры, где отрицается зависимость «высокой» культуры от «низких» сюжетов (вроде денег).
Субкультурные явления — слушание песен Высоцкого или западных радиостанций — прекрасно объясняются через механизм компенсации: чтобы смягчить внутренний конфликт из-за каждодневного лицемерия, люди придумывают себе свой «настоящий» мир, где в своих фантазиях они борются с этим лицемерием. А некрореалисты и митьки (им посвящена последняя глава книги) — яркие примеры регрессии. Другими словами, культура «позднего социализма» еще ждет своего психоаналитика. Ценность работы Юрчака несомненна уже в том, что он снабдил этих психоаналитиков будущего обширным материалом, но, конечно же, все эти культурные явления не имеют никакого отношения к «подрыву режима». Наоборот — психозащита позволяет снять внутреннее напряжение не касаясь его внешних причин, и тем самым сохранить целостность личности.
Не менее проблемным, чем «вненаходимость», нам представляется понятие детерриториализации авторитетного советского дискурса (саму концепцию автор взял у Жиля Делеза и Феликса Гваттари). «Эта система переживала постепенный процесс внутренней детерриториализации, все больше сдвигаясь в сторону, все больше отличаясь от того, как она сама себя описывала в авторитетной репрезентации… Установив жесткий контроль над формой описания советской жизни, государственная система, сама того не подозревая, высвободила процесс творческого переосмысления и преобразования этой жизни, которого никто специально не планировал и не ожидал, но который, безусловно, подрывал эту систему изнутри»
Мы все же позволим себе усомниться в этой «безусловности» и задаться вопросом, зачем «государственной системе» вообще пытаться контролировать процесс. Если почти любые распоряжения, влияющие на жизнь, смерть и благосостояние граждан, исполняются, да еще и принимают форму решений «коллектива», какое дело носителям власти до иронии исполнителей? Юрчак, постоянно подчеркивая подрывной характер подобной детерриториализации, почему-то не рассматривает ее как форму поддержки режима. Коррупция и связанные с ней неформальные практики, ставшие возможными из-за эрозии смыслов в основе государства, делали режим более сложным, хрупким, но и устойчивым. Получается теплый стабильный мирок, пронизанный привычным государственным присутствием, срощенным с теневой экономикой и неформальными практиками. А потом начинается история, старая как мир: правитель (Горбачев) при пустой казне собирает «Генеральные штаты», разрешает думать и голосовать, и в скором времени весь режим летит в тартарары. В такой ситуации коррупция может быть какой угодно, подданные могут вкладывать разнообразнейшие тайные смыслы в официальные речи, но подрывной потенциал все равно есть только у центральной власти.
Кстати, «пространства вненаходимости» (теоретическая физика, «Сайгон», котельные, прогрессив-рок), которые подробно и с явной симпатией автор описывает в 4-6 главах как формы побега от советской действительности, не являются столь уж «иными» и свободными. Выражаясь в духе Пьера Бурдье, положение «вовне» было на самом деле одной из выгодных позиций внутри общесоветского поля, позволяющее прибиться к элите (носителям культурного капитала) или предстать ею. Неудивительно, что накопленный в «пространствах вненаходимости» символический капитал в 1990-е годы начали конвертировать во власть и деньги (при распределении грантов, экспертных должностей, позиций в СМИ) — аналогично тому, как определенные представители неформальной советской экономики (с партбилетами или без оных) стали играть важную роль в построении капитализма в России.
Очень важно и ценно выделение Юрчаком «позднего социализма» как особой эпохи: это позволяет изучать СССР, еще дальше отходя от позы судьи, обвинителя или адвоката. Однако автор пишет свою антропологию советского, со всеми бесценными подробностями, но все же с оглядкой на идеологизированные интерпретации. Многочисленные культурные практики позднего социализма (от слушания западных радиостанций до чтения древней литературы) описываются как проявления «вненаходимости» — то есть определяются только относительно идеологии и ее языка.
На наш взгляд, поздний СССР точнее описывает образ сосуществования — на равных — множества форм, практик, субкультур, правил игры и так далее — без господства одной определенной системы. В этом смысле правильно, как это делает Юрчак, разделять «ранний» (ленинский и сталинский) и «поздний» (хрущевский, брежневский и горбачевский) СССР. Если первый — это прежде всего небольшая машина по уничтожению и преодолению различий на подчиненной ей огромной территории, то второй — это форма сосуществования различий, все более непохожих социальных и культурных миров, не видящих друг друга. Однако сосуществуют эти «миры» на одной территории, которая уже стала советской. Иными словами, с уходом поколений, знавших другую (дореволюционную) жизнь, которых старательно перемалывала сталинская машина, СССР стал для его граждан чем-то естественным, как небо или горизонт (именно этот водораздел поколений, по нашему мнению, отличает поздний СССР от раннего).
Однако неверно было бы представлять эти миры в виде четкой идеологоцентричной схемы, как это делает Юрчак. Можно (и нужно) картографировать эту сложность метр за метром, путешествуя в Норильск и Владивосток, Ташкент и Кутаиси, Ужгород и Вышний Волочек, общаясь с бывшими лаборантами, завскладами, вахтерами, цеховиками, архитекторами, военными и так далее.
Картографировать — не просто метафора. Для раннего СССР в некотором смысле центральным образом было время: скачок, модернизация, переход к социализму. В позднем, когда форсирование событий со стороны государства замедлилось, люди получили возможность осесть в разных местах необъятной территории, куда их занесла ссылка, миграция, распределение — и начать осмыслять эти места (кстати, тогда же, при Хрущеве и Брежневе, начался всплеск интереса к краеведению). «Миры», которые упоминаются выше, — это прежде всего локальные миры: мир еврейского инженера из Чиланзарского района (ташкентских «черемушек»), мир его соседа (столичного узбека, продавца из магазина тканей), мир другого соседа (верующего узбека, приезжего из сельского района)…
Симптоматично, что при заявленном разнообразии городов, откуда родом информанты Юрчака, львиная доля процитированных в книге интервью взята у ленинградцев (представителей интеллигенции разного уровня). Это отмечают многие критики книги: «На самом деле речь в ней идет о весьма специфической группе советской молодежи. Собирательный герой книги — ленинградец с высшим техническим образованием, рассматривающий ВЛКСМ как возможность реализации своих карьерных амбиций... Причем мы не узнаем, из какой он семьи и есть ли у него своя семья; его жизнь составляет работа или учеба. Важно уже то, что Ленинград — город, находящийся рядом с границей… Этот опыт, так же как музыкальные, эстетические предпочтения, существенно отличался от жизни молодежи внутренних областей Советского Союза и тем более — национальных республик».
Неудивительно, что в личной географии героев книги главное место занимает воображаемый Запад, источник всего прекрасного, а остальные пространства или отсутствуют, или никакие («серая» местная действительность). И еще более примечательно то, как у Юрчака описано остальное пространство СССР — в единственном месте в книге, в примечании на странице 312. «Многонациональность и многоязыкость определения “советский” проявлялись в реальной любви к грузинской кухне и среднеазиатскому плову, Рижскому взморью и побережью Крыма, улочкам Одессы и Таллина, набережным Ленинграда и рынкам Самарканда, горам Кавказа и озеру Иссык-Куль». Совершенно верен тезис о многонациональности и многоязыкости, но дальнейший текст показывает СССР как набор любимых блюд и туристических маршрутов для потребителя из центра — налицо консьюмеристская и колонизаторская интонация!
Судя по книге и полученной ею награде, российские интеллектуалы не всегда выполняют свои прямые обязанности: осмыслять и описывать прошлое, открывая новые смыслы в настоящем. Другими словами, мы все еще «живем, под собою не чуя страны». Иначе книга, где выводы обо всем «последнем советском поколении», написанная на материале интервью с привилегированными ленинградцами, просто не была бы принята в научном сообществе как нечто эпохальное. Еще менее ответственным нам кажется проведение приятных параллелей между позднесоветским обществом и современным российским (во введении) — с выводом, что «тайная свобода» избранных (она же детерриториализация) обязательно разрушит репрессивный режим, а затем… кстати, а что затем?
Можно сколько угодно доказывать, что СССР был современным индустриальным государством. Но одному необходимому элементу современности — Просвещению в кантовском смысле — советский режим упорно и последовательно сопротивлялся, что современный российский не слишком может себе позволить. Тем не менее нынешние интеллектуалы так и не стали его агентами — возможно, именно потому, что формировать своими идеями общество и профессиональное сообщество — это не то же самое, что изучать Гегеля в кочегарке.
В атомизированном (благодаря тем самым «подрывным» практикам «вненаходимости») постсоветском обществе, где нет определенной инфраструктуры Просвещения, это труднее, чем в западной академической среде, но все-таки возможно. Однако подающие надежды постсоветские интеллектуалы по большей части предпочли без оглядки уехать на Запад, оставив следующие поколения студентов в пустыне реальности, а постсоветскую реальность — недоисследованной.