В ночь с 13 на 14 мая 1934 года в квартире Осипа Мандельштама произошел обыск, а самого поэта арестовали. За этим последовала трехлетняя воронежская ссылка, возвращение в Москву, переезд в Калинин, новый арест 2 мая 1938 года и лагерь, из которого Мандельштам уже не вернулся: 27 декабря в пересылке на Второй речке под Владивостоком он погиб. А в июне 1969 года Александр Галич написал песню «Возвращение на Итаку», посвященную Осипу Мандельштаму, в которой детально пересказал события майской ночи 1934 года. 15 января исполняется 125 лет со дня рождения поэта. Накануне этой даты «Лента.ру» публикует комментарий к песне Галича «Возвращение на Итаку».
«…Осип Мандельштам, вероятно, самый лучший поэт двадцатого века, который был в России и писал по-русски. Когда его арестовывали, в доме кроме него находились две женщины — его жена Надежда Яковлевна и Анна Андреевна Ахматова, которая считала его тоже своим учителем и просто великим поэтом. А за стеной в это время у поэта К., он же Кирсанов, запузыривали пластинки с модной в ту пору гавайской гитарой. Ну он, в общем, совершенно тут ни при чем, поскольку он не знал, что у соседей идет арест…» — так комментировал Александр Галич сюжет своей песни «Возвращения на Итаку» (домашний концерт в Минске, 1974).
Возвращение на Итаку
Памяти Осипа Эмильевича Мандельштама
И только и света,
Что в звездной, колючей неправде,
А жизнь промелькнет
Театрального капора пеной,
И некому молвить:
«Из табора улицы темной...»
Мандельштам
Всю ночь за стеной ворковала гитара,
Сосед-прощелыга крутил юбилей,
А два понятых, словно два санитара,
А два понятых, словно два санитара,
Зевая, томились у черных дверей.
И жирные пальцы с неспешной заботой
Кромешной своей занимались работой,
И две королевы глядели в молчаньи,
Как пальцы копались в бумажном мочале,
Как жирно листали за книжкою книжку,
А сам-то король — все бочком да вприпрыжку,
Чтоб взглядом не выдать — не та ли страница,
Чтоб рядом не видеть безглазые лица!
А пальцы искали крамолу, крамолу...
А там, за стеной, все гоняли «Рамону»:
«Рамона, какой простор вокруг, взгляни,
Рамона, и в целом мире мы одни».
«...А жизнь промелькнет
Театрального капора пеной...»
И глядя, как пальцы шуруют в обивке,
Вольно ж тебе было, он думал, вольно!
Глотай своего якобинства опивки!
Глотай своего якобинства опивки!
Не уксус еще, но уже не вино!
Щелкунчик-скворец, простофиля-Емеля,
Зачем ты ввязался в чужое похмелье?!
На что ты истратил свои золотые?!
И скучно следили за ним понятые...
А две королевы бездарно курили
И тоже казнили себя и корили —
За лень, за небрежный кивок на вокзале,
За все, что ему второпях не сказали...
А пальцы копались, и рвалась бумага...
И пел за стеной тенорок-бедолага:
«Рамона, моя любовь, мои мечты,
Рамона, везде и всюду только ты...»
«...И только и света,
Что в звездной, колючей неправде...»
По улице черной, за вороном черным,
За этой каретой, где окна крестом,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Пока, обессилев, не рухну пластом!
Но слово останется, слово осталось!
Не к слову, а к сердцу подходит усталость,
И хочешь, не хочешь — слезай с карусели,
И хочешь, не хочешь — конец одиссеи!
Но нас не помчат паруса на Итаку:
В наш век на Итаку везут по этапу,
Везут Одиссея в телячьем вагоне,
Где только и счастья, что нету погони!
Где, выпив «ханжи», на потеху вагону
Блатарь-одессит распевает «Рамону»:
«Рамона, ты слышишь ветра нежный зов?
Рамона, ведь это песнь любви без слов...»
«...И некому, некому,
Некому молвить:
Из табора улицы темной...»
Песня была написана Галичем в июне 1969 года и посвящена Осипу Мандельштаму. Она входит в цикл «Литераторские мостки» (1966-1972), названный по имени могильного ряда на Волковом кладбище в Ленинграде и посвященный памяти репрессированных, подвергшихся гонениям властей поэтов и писателей (Бориса Пастернака, Анны Ахматовой, Михаила Зощенко, Даниила Хармса). В ней в точности описан обыск квартиры, где жил Мандельштам, и арест поэта.
В октябре 1933 года, после многочисленных переездов и скитаний по разным адресам Осип и Надежда Мандельштамы наконец получают в Москве отдельную кооперативную квартиру в писательском доме в Нащокинском переулке. Но обретенное относительное благополучие не радует поэта. Ему кажется, что он предал бедствующих и голодающих, вступил в ряды тех, кто служит власти, пишет на рекомендованные темы, выполняет государственный заказ. Об этом стихотворение «Квартира тиха, как бумага…», написанное в ноябре 1933 года:
Квартира тиха, как бумага —
Пустая, без всяких затей —
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Колхозному баю пою.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель
Такую ухлопает моль.
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.
И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
К этому же времени относится и знаменитое мандельштамовское стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…», едва ли ни первая эпиграмма на Сталина:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны —
Тараканьи смеются глазища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей —
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз,
Что ни казнь у него — то малина,
И широкая грудь осетина.
Мандельштам искупает «предательство», фактически обрекая себя на гибель: по свидетельствам современников, поэт прочел стихотворение по меньшей мере полутора десяткам людей. В ночь с 13 на 14 мая 1934 года в квартире был произведен обыск, а самого поэта арестовали. «Мы живем…» стало главным обвинительным материалом в его деле. Впереди были трехлетняя воронежская ссылка, отсутствие работы, безденежье, отчаянье, возвращение в Москву, переезд в Калинин, повторный арест 2 мая 1938 года и последовавший за ним приговор: пять лет исправительно-трудовых лагерей. В начале сентября 1938 года в столыпинском вагоне Мандельштам отправляется в пересыльный лагерь. Ту страшную зиму он пережить не мог. 27 декабря в пересылке на Второй речке под Владивостоком Мандельштам погиб.
Источниками песни Александра Галича «Возвращение на Итаку» стали, видимо, слегка различающиеся воспоминания Анны Ахматовой и Надежды Мандельштам:
«Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. За стеной у Кирсанова играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» и показал О.Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь утра. Было совсем светло», — пишет Ахматова в «Листках из дневника».
Из «Воспоминаний» Надежды Яковлевны: «Всего их было пятеро — трое агентов и двое понятых. <…> Старший из агентов занялся сундучком с архивом, а двое других — обыском. <…> Наступило утро четырнадцатого мая. Все гости, званые и незваные, ушли. Незваные увели с собой хозяина дома. Мы остались с глазу на глаз с Анной Андреевной, вдвоем в пустой квартире, хранившей следы ночного дебоша. Кажется, мы просто сидели друг против друга и молчали».
Нескольких свидетелей обыска Галич в песню не включает, однако вроде бы незначительный сосед Кирсанов, присутствующий только в ахматовских «Листках из дневника», остается. Не сосед, а его вечно звучащая «Рамона» оказывается крайне важна. В комнате, в которой находятся Мандельштам, Надежда Яковлевна, Анна Ахматова (здесь — «король» и «королевы») и проводящие обыск, она слышится из-за стены, из квартиры празднующего юбилей соседа. Это проникновение «оттуда» постоянно подчеркивается: «всю ночь за стеной ворковала гитара», «а там, за стеной, все гоняли "Рамону"», «и пел за стеной тенорок-бедолага». «Рамона» так явственно и постоянно слышна не только потому, что «стены проклятые тонки». Все участники сцены молчат, и из-за висящего молчания музыка особенно явственна и назойлива.
В «Рамоне» самой по себе нет ничего плохого. Это популярная танцевальная музыка 30-х годов. Но в атмосфере обыска, предчувствия расставания, ожидания ареста и ссылки треньканье гавайской гитары и сладкий, томный мотив становятся нестерпимы. Некоторые строки и вовсе звучат как издевательство: «Рамона, какой простор вокруг, взгляни, Рамона, и в целом мире мы одни».
Легкомысленный мотив и незатейливый текст «Рамоны» особенно неуместен в пространстве мандельштамовских смыслов, чужероден ему. Многократное, настойчивое упоминание копающихся в бумагах пальцев в описании процесса обыска («И жирные пальцы с неспешной заботой...»; «…как пальцы копались в бумажном мочале, / Как жирно листали…»; «А пальцы искали крамолу, крамолу...») напоминает о злополучном стихотворении «Мы живем, под собою не чуя страны...», о строке «его толстые пальцы, как черви, жирны...». Мандельштам у Галича называет себя «щелкунчиком-скворцом». Это из стихотворения «Куда как страшно нам с тобой...» (1930) — первого после длительного перерыва, пятилетней стихотворной немоты:
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом,
Да, видно, нельзя никак...
Резче всего «Рамона» контрастирует с прямыми цитатами из стихотворения «Из табора улицы темной…» (1925). Строки его последней строфы (откуда взят и эпиграф к песне) появляются в «Возвращении на Итаку» после каждого кончающегося «Рамоной» четверостишия:
А пальцы искали крамолу, крамолу…
А там, за стеной, все играли «Рамону»:
«Рамона, какой простор вокруг, взгляни,
Рамона, И в целом мире мы одни».
«...А жизнь промелькнет
Театрального капора пеной...» <...>
А пальцы копались, и рвалась бумага…
И пел за стеной тенорок-бедолага:
«Рамона! Моя любовь, мои мечты,
Рамона, везде и всюду только ты…»
«И только и свету,
Что в звездной колючей неправде...» <...>
Где, выпив «ханжи», на потеху вагону
Блатарь-одессит распевает «Рамону»:
«Рамона! Ты слышишь ветра нежный зов?
Рамона! Ведь это песнь любви без слов…»
«...И некому, некому,
Некому молвить:
Из табора улицы темной...»
Рифмы «Рамоны» примитивны (взгляни — одни, зов — слов, мечты — ты), в написанном белым стихом стихотворении Мандельштама их нет вовсе, «Рамоне» свойственна слащавая нежность, избыточность восклицательных интонаций, строкам Мандельштама — высокое спокойствие. «Рамона» Галичем действительно поется, мандельштамовские строки произносятся в абсолютной тишине, без гитарного аккомпанемента.
После того как мандельштамовские строки появляются во второй раз, исчезает комната, в которой ведется обыск, и находящиеся в ней герои, и возникает фигура самого автора:
По улице черной, за вороном черным,
За этой каретой, где окна крестом,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Пока, обессилев, не рухну пластом!
Рессорная карета возлюбленной, за которой мечется лирический герой, превращается у Галича в арестантский «воронок», увозящий Мандельштама, за которым уже он, автор, будет «метаться в дозоре почетном», — помнить и петь о поэзии, судьбе и смерти поэта (а также о тех, кто в этой смерти виноват). И выраженная в слове («Но слово останется!/ Слово осталось!») память останется, даже когда придется умереть — «слезть с карусели».
Галич по-прежнему говорит образами мандельштамовской лирики:
...И хочешь, не хочешь — слезай с карусели,
И хочешь, не хочешь — конец одиссеи.
Но нас не помчат паруса на Итаку:
В наш век на Итаку везут по этапу,
Везут Одиссея в телячьем вагоне,
Где только и счастья, что нету погони!
Одиссей появляется в стихотворении Мандельштама «Золотистого меда струя из бутылки текла…» (1917):
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
— Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, — и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, — идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, —
Не Елена — другая, — как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
Одиссей, который «возвратился, пространством и временем полный», диссонирует с Одиссеем галичевской песни. Тот, кто должен бы вернуться, — никогда не вернется, его время вышло, его «пространство» — телячий вагон. И очевидно, что Итаки-дома у поэта нет, только «халтурное злое жилье». Зато на Итаку-остров — в лагерь на Колыму — его легко отвезут «в телячьем вагоне». В этом вагоне в финале песни снова звучит «Рамона»:
Где, выпив «ханжи», на потеху вагону
Блатарь-одессит распевает «Рамону»:
«Рамона! Ты слышишь ветра нежный зов?
Рамона! Ведь это песнь любви без слов!»
Мелодия, невольно звучавшая издевательством для героев в обыскиваемой комнате, здесь становится издевательством запланированным. Блатарь-одессит явно распевает «Рамону» с полным осознанием ее неуместности и, скорее всего, утрируя манерность мелодии, потому и потешаются окружающие. Тем не менее оказывается, что именно «Рамона» — всепроникающа и вездесуща (о чем, кстати, в ней самой и заявляется: «Рамона! Везде и всюду только ты!»). Для нее всегда находится и исполнитель, и слушатель, будь то сосед поэт за стеной или арестант в вагоне, тогда как «некому молвить: из табора улицы темной». В песне Галича — трижды некому:
...И некому, некому,
Некому молвить:
«Из табора улицы темной...»!