Сергей Довлатов, как ни кощунственно, может быть, звучит такое панибратство, — едва ли не самый сексапильный из русскоязычных писателей прошлого века. Косая сажень в плечах, разбойничья борода, рубленые черты лица и столь же брутальная одежда: тренч, бандитская кепка, расстегнутая на волосатой груди рубашка с погончиками. Пока зрители нового байопика о Довлатове пытаются понять его как личность, «Лента.ру» исследовала писателя как стилевой феномен.
В биографических (а биографические, так или иначе, у него они все) книгах Довлатова постоянно в разных вариациях проходит очень русское, очень алкогольное и очень блаженное (чтобы не сказать блажное) явление или свойство, которое наши мудрые предки называли самоуничижением паче гордости. Особенно этим полон, во всех смыслах, довлатовский «Чемодан», в котором впопыхах захваченные писателем в эмиграцию вещи «рассказывают» историю его жизни. Там писатель прибедняется, в отдельных местах возносясь до мармеладовщины, — мол, вещный мир никогда его не влек: «Стараюсь избегать ненужных забот. Стригусь, когда теряю человеческий облик. Зато — уж сразу под машинку. Чтобы потом еще три месяца не стричься».
На самом деле в первооснове этого забавного, на первый взгляд, и невротического — на второй — самоуничижения, скорее всего, лежит уязвленное тщеславие ребенка и подростка из небогатой семьи, не наигравшегося в красивые игрушки и не «наносившегося» модных вещей. Вся довольно пространная в «Чемодане» история про засаленную и истасканную вельветовую заграничную куртку художника Фернана Леже на самом деле посвящена не куртке и даже не художнику, кстати, члену французской компартии, а тому, что Сережа Довлатов был сыном «малозначительного театрального деятеля» и «рядовой актрисы» (к тому же разведенных), а его детский приятель Андрюша Черкасов — сын великолепного артиста Николая Черкасова (лауреата Ленинской премии и исполнителя театральных и киноролей Невского и Грозного). Благодаря или по вине случайности рождения у Андрюши все было, а у Сережи — ничего не было.
Если верить довлатовским текстам, практически весь гардероб его был из вторых рук, по принципу «что увидел, то надел»: меховую шапку он раздобыл после пьянки где-то и с кем-то, лыжную — тоже после пьянки, но дома с друзьями. Ремень — после армейской драки, перчатки — в костюмерной на «Ленфильме», а ботинки (у него был циклопический для военного поколения вечно недоедавших детей 47 размер) в бытность свою подмастерьем у скульптора-монументалиста и вовсе украл у ленинградского партийного бонзы.
При этом первая жена Довлатова Ася Пекуровская в мемуарах о нем «Когда случилось петь С.Д. и мне» упоминает как раз о ботинках: «Ботинки этого размера поступали к Сереже, хоть и слегка поношенными, но зато от самого Черкасова, который предварительно хаживал в них по сцене Пушкинского театра, представляясь то Иваном Грозным, то Александром Невским, и с семьей которого Сережина мама издавна приятельствовала. При этом трофей выставлялся на стол, <...> и Сережа ревностно следил за тем, чтобы каждый из гостей в полной мере поучаствовал в ритуале всеобщего любования».
Не так уж, очевидно, был спокоен демонстративный циник (причем не только в смысле своей литературы, но и в философском смысле — от первого равнодушного к быту циника Диогена) Довлатов к обуви, одежде и иным предметам материального мира, если хвастался пожертвованными ему великолепными, без сомнения, ботинками народного артиста: вряд ли тот носил ленинградский «Скороход», которым было проще подбить глаз, нежели поразить публику. Скорее всего, показное пренебрежение к одежде, «халат в пятнах», в котором он встретил свою вторую жену, и прочие подобные детали были все же от того, что паче гордости.
В пользу подобного предположения говорит и «фарцовая история» Довлатова про «двести сорок пар одинаковых креповых носков безобразной гороховой расцветки», уфарцованных у заезжих финских спекулянток. Носки носками, и тому, что бедняга писатель не знал, куда их деть, когда они потеряли свою стоимость на советском черном рынке, можно только посочувствовать. Но сам факт, что студент университета занялся вполне себе противоправной и грозящей зоной деятельностью ради заработка, на который он первым делом, по собственным словам, оделся прилично, достаточно красноречив.
Пекуровская, за внимание которой писатель, кстати, чуть было не был принужден сразиться с самим Бродским (тот, к счастью, вовремя уехал в Среднюю Азию и освободил «поле боя»), рассказывает, что по университету он ходил в «уникальном в своей единственности твидовом пиджаке». Конечно, пиджак был единственный, но зато твидовый. Скромный траурный двубортный костюм «восточногерманского производства» и конвенционального советского вида, полученный писателем, если верить его собственной байке из «Чемодана», в качестве премии за «сотрудничество» с КГБ, Довлатова не устраивал как раз своей конвенциональностью. Впрочем, квазибиографической довлатовской прозе, как бы правдоподобна она ни была в своих бытописательных и чуточку стыдных подробностях, никогда нельзя верить до конца.
Фотографии писателя его эстонского периода тоже не выдают в нем человека, которому директор Пушкинского заповедника якобы говорил: «Своими брюками, товарищ Довлатов, вы нарушаете праздничную атмосферу здешних мест» (кстати, сам директор Пушкинского заповедника, Семен Гейченко, одеждой, как сейчас бы сказали, особо не заморачивался). На фотографиях того времени Довлатов одет в черную рубашку и пиджак, в модный «хемингуэевский» или «альпинистский» свитер крупной вязки, стеганую болоневую куртку (тоже, видимо, из стран соцлагеря), на голове — отнюдь не истасканная лыжная шапочка, а модная кепка из искусственной кожи, по тем временам самый шик. На другом снимке на нем плащ-тренч — чем-то подобным он, по его словам, успел пофарцевать, назвав это мероприятие «операцией с плащами "болонья"».
В своей нарочитой небрежности (при вполне себе положительном отношении к материальным вещам) Довлатов был, что называется, в тренде. «В советское время в Ленинграде в пиетете всегда была особая мода — во-первых, более небрежная, чем в Москве, более вольная, — комментирует писатель Владимир Березин. — А щегольству ленинградской богемы способствовала близость источников фарцы — с финнами и прочими туристами, что могли приезжать на день и быстро делать бизнес».
В 1978 году, едва успев эмигрировать после диссидентской отсидки и временно (как, кстати, и Бродский) обосновавшись в Италии, Сергей Донатович приобрел себе «на гонорары из русских журналов» новые вещи. Причем, судя по описанию, вполне импозантные: «голубые сандалии, фланелевые джинсы и четыре льняные рубашки». В этом выборе чувствуется вкус: советские люди мужского пола, особенно в солидные по тем временам 35+, голубым сандалиям предпочитали суровые черные, коричневые, в крайнем случае — серые или бежевые.
В Америке жизнь Довлатова и его отношение к собственному внешнему виду лучше всех, пожалуй, описал Лев Лосев.
Я видал: как шахтер из забоя,
выбирался С.Д. из запоя,
выпив чертову норму стаканов,
как титан пятилетки Стаханов.
Вся прожженная адом рубаха,
и лицо почернело от страха.
Ну а трезвым, отмытым и чистым,
был педантом он, аккуратистом...
В более, нежели перестроечный СССР, гуманном, но все же живущем по определенным правилам благопристойности американском эмигрантском мире Довлатов, переваливший за сорокалетний рубеж отец четверых уже к тому моменту детей от трех женщин (младший сын родился уже в Штатах), пытался как-то систематизировать свой быт, ограничивать порывы своих страстей. На выступления перед читателями и журналистами он надевал именно рубахи, как в лосевском стихотворении. С модными в те времена погончиками и накладными карманами с клапанами, расстегнутые на груди так, чтобы была видна маскулинно-лохматая грудь.
Однако при всей этой харизматичной и отчасти демонстративной маскулинности Довлатов был не слишком здоровым и крепким человеком. «Сергей Довлатов виделся окружающим таким огромным, здоровым и сильным, а был больным, изношенным, —
писал вскоре после смерти писателя в 1990 году его знакомый по эмигрантским кругам Юрий Дружников в мемуарной статье «Летописец Брайтон-бич». — Мы знаем, что он добровольно изнашивал сам себя, несмотря на запреты врачей. <...> Но у врача и писателя разные, подчас противоположные задачи. Врач хочет уберечь писателя от стресса, а писатель стремится к вредному для здоровья состоянию».
Эта последняя фраза особенно верна для русских писателей, многие из которых «стремились к вредному для здоровья состоянию» самыми разными способами, наверное, помогавшими им творить. Алкоголь и женщины, нервозатратные приключения вроде фарцы и диссидентства, ссоры с врагами и друзьями, обиды на критиков и пасквили на них, скрытая ностальгия и открытое неприятие «страны исхода» — все это подточило Довлатова, каким бы исполином он ни казался. Но именно на этом всем и построены его тексты, прославившие автора на родине уже после смерти.