Среда, 28 марта, была объявлена в России днем траура. По всей стране, от столицы до уездных городов, прошли мероприятия разной степени массовости и официальности в память о жертвах кемеровской трагедии. По последним данным, в ТЦ «Зимняя вишня» погибли 64 человека, в том числе 41 ребенок. На центральных площадях и главных улицах стихийно возникли мемориалы, куда люди несут свечи, цветы, детские игрушки. Зачем нужна эта всенародная, да еще и официальная скорбь? Ведь смерть близких — это всегда очень личное переживание, к которому не хочется допускать посторонних. Способно ли общенародное сострадание помочь человеку пережить его горе или это больше нужно тем, кого трагедия еще не коснулась? На эти и другие вопросы «Ленте.ру» ответила научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН Анна Соколова. Предмет ее изучения — спонтанная мемориализация, траурные и поминальные ритуалы, их трансформация и роль в социуме.
«Лента.ру»: Смерть — это всегда очень личное переживание конкретного человека. Зачем эти совместные траурные собрания, это всенародное горевание?
Соколова: Когда одновременно погибает большое количество людей, многим хочется показать свою сопричастность. Люди боятся попасть в такую же ситуацию. Ведь наиболее резонансные события происходят в публичных местах. В метро каждый ездит, на улице бываем все, торговые центры построены практически везде — то есть ты нигде не чувствуешь себя в безопасности. История с пожарными выходами — она везде плохая. И чем больше чувство неизбежности риска, тем больше человек испытывает необходимость выразить свою сопричастность. Это играет важную терапевтическую роль для каждого.
События в Кемерово, похоже, не оставили равнодушными никого. Соцсети буквально вскипают. Это из-за погибших детей?
Детские смерти, тем более массовые, это сегодня настоящий шок. С развитием медицинских технологий увеличивается продолжительность жизни. Преждевременные смерти происходят все реже. Многие сегодня вдохновляются идеями вечной жизни и цифровым бессмертием. Наши образы в социальных сетях могут существовать десятилетиями после нашей смерти, поэтому сегодня мы уже менее готовы к таким вещам, как ранняя смерть.
К тому же кемеровскую ситуацию многие проецируют на себя. У людей есть ощущение безопасности, может быть, даже и не отрефлексированное. Когда мы приходим в торговый центр и видим охрану, рамки металлоискателей, видеокамеры везде, то чувствуем чью-то ответственность за свою безопасность. Мы доверяем этим людям и этим системам. И когда вдруг понимаешь, что это фикция, что ты на самом деле никак не защищен, это вызывает ужас и непонимание. В Кемерове, как выясняется, двери кинотеатров были заперты, и дети не могли выйти и спастись от пожара. Здесь наше доверие было обмануто не обстоятельствами непреодолимой силы, а конкретными действиями конкретных людей. На такую несправедливость, которая стала следствием чьих-то конкретных действий, люди реагируют очень остро — гораздо острее, чем на все остальное.
В чем чаще всего выражается наша потребность в скорбных ритуалах в связи с массовой гибелью людей?
В первую очередь это спонтанные мемориалы, которые люди создают в местах, ассоциирующихся с трагедиями. Туда приносят цветы, свечи, такие места становятся каналом для выражения скорби. Очень важная черта таких «памятников» — в том, что они для всех. Не имеет значения, были вы знакомы с погибшими или нет, уместно ли ваше пребывание на похоронах и поминках, в траурной вы одежде или нет, — туда всегда можно прийти и возложить цветы.
То есть новые ритуальные практики позволяют работать с горем людям, напрямую не связанным с погибшими. Даже живущие в других городах и странах могут с их помощью выражать свои чувства. Часто создаются мемориалы у посольств тех стран, где случаются какие-то глобальные трагедии. В Москве начали возлагать цветы у здания представительства Кемеровской области — это место стало символом сопричастности для москвичей.
Однако далеко не все трагедии провоцируют массовую мемориализацию.
Одна из важных черт спонтанных мемориалов — остросоциальность. То есть одна из задач таких движений — послать сигнал власти о необходимости решить какие-то вопросы. Если такой необходимости нет — эти траурные акции очень символичны и кратковременны.
То, с какой скоростью сегодня разворачивается в интернете мемориальное движение в поддержку Кемерова, довольно ярко свидетельствует о необходимости решения этих проблем. Я имею в виду не только возложение цветов, но и организацию траурных митингов в крупных городах. Безусловно, это не только попытка облегчить свои переживания тем, чтобы сплотиться в трудный момент, но и сильное послание государству.
Такие траурные практики характерны для всех стран? Наши чем-то отличаются от зарубежных?
Принципиально — ничем. Пожалуй, основное отличие: на наших мемориалах гораздо меньше текста. В Европе и в Америке такие памятники наполовину состоят из протестных лозунгов, призывающих к решению какой-то проблемы.
У нас, возможно, это связано со специфическим законодательством. Призывы к общественным действиям несут определенные риски. Поэтому в России даже то, что люди пришли куда-то, довольно ярко свидетельствует о каком-то послании.
То есть за рубежом траур — это всегда протест?
В странах, где государственные институты работают эффективно, мемориализация напоминает скорее социальное движение. Установка памятных знаков вдоль трасс на местах гибели людей в ДТП во многих странах ассоциируется с общественной организацией «Матери против пьяных водителей». В Америке некоторые штаты встроили эту мемориальную практику в свои государственные институты — то есть там разработаны типовые виды памятников, которые ставятся на дорогах. Это совместная социальная работа общества и государства, это протест против изъянов общества, но не против государства. Но в тех случаях, когда государственные институты работают неэффективно, это превращается в акцию протеста. Люди не надеются на продуктивную коммуникацию, на диалог с властью.
Вокруг событий в Кемерове циркулирует много слухов, порой самых невероятных. Это побочный эффект мемориализации?
Участники мемориальных движений обычно склонны к теориям заговора. Всегда внутри скорбящего протестного сообщества возникают идеи о вине конкретных людей. Когда в авиакатастрофе в Ярославле (2011 год — прим. «Ленты.ру».) погибла хоккейная команда «Локомотив», была популярна идея, что самолет упал из-за того, что в городе в это время проходил Всемирный политический форум, куда съехались делегации из разных стран. Якобы самолету с хоккеистами дали плохую взлетную полосу, чтобы обеспечить нормальные условия для правительственных бортов. И эта версия до сих пор в ходу.
В Кемерове мы сейчас наблюдаем аналогичную ситуацию: вокруг трагедии формируются слухи, подозрения. Все это происходит из-за невозможности получить ясные ответы на прямые вопросы. Люди не верят, что официальные данные о числе погибших правдивы, и они не получают, на их взгляд, достоверного опровержения своих подозрений. Но как бы власть ни относилась к таким слухам, они очень важны, так как позволяют канализировать протестные настроения, сформулировать отношение к причинам трагедии.
Мы каждый раз наблюдаем, как нелепо смотрятся представители власти в попытках принести людям соболезнования. Порой это выглядит совсем уж неуклюже. Есть ли какой-то протокол, наставления о том, как официальные лица должны приносить соболезнования?
У нас нет четкого протокола государственной скорби. То есть нигде не расписано, что если погибают 30 человек — траур не объявляется, а если 32 — горюем. Каких-то правил на этот счет нет, и у власти нет традиции соучаствовать в скорбных событиях. Хотя в 1990-е годы это было. Мы все помним, например, переговоры премьер-министра России Виктора Черномырдина с боевиками.
Но в целом власть довольно четко считывает сигналы, которые посылает общество. То, что президент полетел в Кемерово и принял участие в спонтанной траурной акции, возложил цветы к импровизированному мемориалу вместе с жителями Кемерова, — это пример правильной реакции государства и свидетельствует о большой обеспокоенности как самой трагедией, так и ее социальными последствиями.
Возможно, власть реагирует лишь в том случае, когда ситуация чревата социальными последствиями?
Если смотреть, в каких случаях президент участвует в мемориальных практиках, то это довольно ярко очерчивает круг потенциально опасных сюжетов. Это действительно моменты, близкие к точке кипения. Например, Путин был на мемориализации Егора Свиридова (футбольный болельщик, убитый в 2010 выходцами с Кавказа — прим. «Ленты.ру») — тогда в знак протеста на Манежную площадь в Москве вышли более 10 тысяч футбольных фанатов. В Ярославле президент тоже был.
Так ли важна людям государственная, официальная скорбь?
То, что по всей стране люди вышли на траурные митинги, и то, что президент в Кемерово прилетел, имеет огромное значение для родственников погибших. Это, конечно, не вернет им родных, но в то же время они чувствуют себя менее преданными. Они видят, что не одиноки в этой трагедии. Крайне показательна в этом смысле реакция граждан на то, что губернатор Аман Тулеев к кемеровчанам так и не вышел: именно его нежелание приехать на место трагедии и выйти к людям вызвало требования его отставки.
Общественная консолидация, которая произошла за последние сутки, включая идею неформального траура, очень показательна. Это ярко свидетельствует о том, что какие-то социальные механизмы, которые раньше осуществлялись только через государственные институты, начинают работать параллельно. Для гражданского общества любое объединение — хороший знак.
Обычно траурные обряды у нас ассоциируются с религией. Церковь устраивает отпевания, совместные молебны, панихиды. Общественная мемориализация может стать альтернативой?
Это разные вещи. В царской России, кроме религиозных, не было других вариантов совместной скорби. Но сейчас это не всем подходит. Церковь, со своей стороны, всегда скептически воспринимала спонтанные траурные практики, особенно индивидуальные. Например, это касалось установки памятных крестов на обочине возле места аварии. В таких случаях священники говорят: «Нельзя ставить кресты где попало. Есть могила на кладбище, идите туда и поминайте».
Но в последнее время даже церковь начинает воспринимать эти практики. Это было хорошо заметно во время траурных мероприятий после крушения самолета над Синаем осенью 2015 года. На ступенях храма Христа Спасителя тогда проходила самая настоящая спонтанная мемориализация: люди приносили цветы, свечи, выкладывали номер рейса на ступенях. Эта акция была инициирована молодежным православным движением.
Уличные мемориалы представляют проблему для властей?
Конечно. Проблема возвращения места скорби в повседневное состояние существует во всем мире. Как правило, эти памятники из недолговечных материалов, и на улице под воздействием снега, дождя и пыли они быстро приобретают неопрятный вид.
Один из показательных примеров — Нью-Йорк после 11 сентября 2001 года. Тогда на какое-то время практически весь Манхэттен превратился в мемориал. Разумеется, это не могло продолжаться вечно. Другой случай — теракт на железнодорожном вокзале Аточа в Мадриде в 2004 году. Спонтанный памятник там сохранялся довольно долго, и возникла дискуссия о том, что мемориал приобретает неприглядный вид. Со временем он был демонтирован, что вызвало некоторую напряженность в обществе.
Как долго живут народные мемориалы?
В России они обычно не существуют дольше сорока дней. С одной стороны, это консенсус с церковными обрядами. А с другой — есть народные традиции, когда поминки на «сороковины» завершали публичный траур. Власти обычно не трогают мемориалы до сорокового дня, если, конечно, они расположены не на проезжей части. Случаев, когда люди приносили бы цветы к спонтанным памятникам дольше, чем полтора месяца, нет.
А как же «мост Немцова» в Москве?
Это исключение. Надо заметить, что когда мемориал создавался, как раз к сороковому дню активисты повели речь о том, чтобы постепенно прекратить мемориализацию. Но тут началась конфронтация с «Гормостом». Как раз на фоне этого противостояния — скорее в знак протеста — мемориал и стал сохраняться.
Чаще всего коммунальные службы демонтируют такие памятники, когда поток людей ослабевает. Обычно это происходит довольно деликатно по отношению к чувствам людей — то есть не так, как это было с «Булгарией», когда собрали в кучу все цветы, свечи, игрушки и отвезли на свалку. (Крушение теплохода «Булгария» произошло 10 июля 2011 года в Куйбышевском водохранилище, Республика Татарстан; погибли 122 человека, в том числе 28 детей — прим. «Ленты.ру».)
Распространение стихийной мемориализации и виртуального траура в соцсетях — это стремление упростить процедуру скорби?
Я бы не стала определять это так категорично. По сравнению с чем упростить? Это в любом случае акт сопереживания, и для кого-то лайк под траурной фотографией — довольно значительный шаг. Конечно, многие сегодня чувствуют потребность в материализации скорби. Но тут важно, что человек хочет оставить после себя какой-то след. Когда мы говорим «упрощается» — это звучит как «обесценивается». Но на самом деле это не так.