Алексей Федяров — бывший прокурор, попавший на зону. Десять лет отработав в прокуратуре, он ушел в бизнес и вскоре получил срок за мошенничество. Следующие 4,5 года Федяров провел в Тагильской колонии для бывших сотрудников силовых ведомств. С момента ареста и вплоть до освобождения бывший прокурор описывал свои тюремные будни — нравы арестантов, беспредел тюремщиков и унижения осужденных, дружбу и предательство сокамерников, а главное — беспощадность и порочность системы по «исправлению» людей. Освободившись в 2016 году, он по мере сил стал помогать тем, кто попал в жернова российского правосудия. С разрешения издательства «Альпина Паблишер» «Лента.ру» публикует фрагмент недавно вышедшей книги Алексея Федярова «Человек сидящий», в основу которой легли дневники заключенного.
Автозаков на задворках вокзала в Екатеринбурге не видно, пока не подойдешь в упор — оттуда бьют фары, — и движешься вслепую, это просто, ты инстинктивно уклоняешься от собачьего лая по сторонам и уходишь от криков вертухаев сзади. Мрачное место эти вокзальные задворки для списанных людей. Позади несколько бессонных ночей, «столыпин» с закрашенными окнами, теснота, туалет три раза в сутки и столько же раз кипяток. Люди ждут пересыльных тюрем, чтобы лечь. Стоять уже сложно.
Нас, троих с Кировского направления, заводят в автозак первыми, я сажусь на скамью и прислоняюсь спиной к стене, сил нет совсем.
— Шалом, православные. — От голоса я открываю глаза и вижу высокого парня лет тридцати с широченной улыбкой, за ним поднимается еще десяток — это к нам подселяют московский этап.
Глаза у парня искренне добрые, внутри боль, конечно. Боль тут у всех, но он так улыбается, что я неожиданно улыбаюсь в ответ и здороваюсь.
Нас привозят в ИК-2. Это центр города, и впритык к зоне стоят дома, где живут люди.
До утра нас оформляют, всем занимаются местные козлы [заключенные, по собственному желанию и открыто сотрудничающие с администрацией исправительного учреждения], сотрудникам лень, да и козлам лень, этап оказался большой и кусачий, несколько оперов, опытные люди, ничего не возьмешь с таких, отнимать — шум, а это не надо никому. Поэтому все продолжается очень долго. Нас просто держат в боксах, воспитывают.
— Михаил, — тянет мне руку тот парень с улыбкой. Улыбка никуда не делась.
Жму и улыбаюсь в ответ. Он оказался бывшим налоговым инспектором, срок — четыре года девять месяцев. Рассказывает, за что сел: помогал людям оформлять правильно документы для получения налоговых вычетов и возвратов. Нехорошо это, чиновник должен мешать.
— А я спрашиваю у судьи, — говорит Миша, — вот вы меня судите за то, что я помог фирме оформить возврат переплаченного налога из бюджета, заключение подписал, а фирму-то саму привлекли? А деньги вернули в бюджет? А судья мне: «Это неважно, у вас ущерб больше миллиарда». А я удивляюсь, как же неважно, если меня засудят за возврат из бюджета денег фирме, которую даже не привлекают и иска к ней нет? Короче, разозлил судью.
Ну как не разозлить такими вопросами?..
Утром нас запускают в камеру.
Ненадолго засыпаю и просыпаюсь от хохота Михаила, он рассказывает свою историю нескольким арестантам, присевшим у стола и разлившим кипяток по кружкам.
— Ну, у меня-то все нормально уже было, должность и все дела, а тут на тебе — тепленькая пошла, — смеется Миша. — Жил не тужил, пришли фээсбэшники и повязали. Срок, говорят, до десяти. А я им говорю: да ладно? Они мне, так тебя сейчас генерал допросит. Какой генерал, удивляюсь, ведите. И вправду, генерал СКР, молодой, сам Никандров [Денис Никандров, ставший фигурантом громкого уголовного дела о взяточничестве], на столе «Верту» и два айфона. Как начал меня жизни учить, а я на телефоны смотрю. Он увидел и давай на меня орать, что я коррупционер. А я на телефоны смотрю и улыбаюсь. Не получился допрос. Закрыли меня в [СИЗО] «Лефортово».
В «Лефортове» никто из нас не сидел, всем интересно.
— Слушай. А правда там ковры в коридорах лежат? — спрашивает Серега, тоже москвич, бывший опер.
— Да, и вертухаи здороваются, — отвечает Миша, он будто даже горд немного, рассказывая о «Лефортове». — Но поначалу трудно было к коврам привыкать. Не слышно же, что идут к хате. Ты только на толчок присел, а тут глазок раз — и открылся, и на тебя девочка-вертухай смотрит.
Люди удивляются, как это — через глазок унитаз видно? Миша объясняет, что унитазы в «Лефортове» — конические раковины на виду и ничем не огороженные, прямо перед дверью, а камера — восемь квадратов на двоих.
— Но ничего, потом привык, — снова смеется Михаил.
— Стал шаги слышать? — спрашивает Сергей.
— Нет, внимание обращать перестал, — говорит Миша. — Ты на унитазе сидишь, вертухай на тебя в глазок смотрит, все же делом заняты. Работа у него такая, смотреть, как я оправляюсь.
Я начинаю смеяться.
— Ты чего? — Миша смотрит на меня с интересом.
— Ты представляешь, — говорю я ему, — выходит такой вертухай на пенсию по выслуге в сорок лет, мужик здоровый или женщина, работать еще и работать, приходит по объявлению, у него спрашивают: «А что вы умеете?» — а он им: «Могу посмотреть, как вы какаете».
Все хохочут.
Миша читает. Подолгу. Говорит, что раньше не читал совсем, а вот теперь оторваться не может, жалеет, что много упустил. С собой у него том Гюго, он воспринимает написанное с детской непосредственностью, сопереживает героям, волнуется и возмущается злодействам.
Злодейство ждет и его, один из козлов просит у него книгу на ночь и пропадает. Козел знает, что нас увозят на следующий день, и он спокоен, больше он нас не увидит. Миша переживает, не хочет верить, что сидельцы могут воровать друг у друга.
— Так это ж суки, они без понятий, — объясняет ему Сергей.
Успокоится Миша через день, когда мы будем жестоко осмотрены и обысканы в карантине ИК-13 в Тагиле и у нас отнимут все книги вообще.
Из карантина мы с Мишей попадаем в нарядку.
Это закрытое и официально несуществующее место, где два десятка зэков контролируют труд тысячи таких же. Разнарядка выхода на работу, штатное расписание, учет и контроль нахождения на производстве, ведение электронных баз, прием и отправка этапов. Люди там нужны образованные, со знанием компьютерной грамоты. Лучше, чтобы у них были деньги, офисные расходы высоки.
Но главное — эти люди должны уметь молчать. Зэков в колонии две тысячи, официально работают двести, но это для проверяющих. Фактически работающих в пять раз больше. Они работают на хозяина. Это рабы. И их работу надо организовывать.
Нарядчикам дают привилегии, они могут мыться не один, а два раза в неделю. Им можно ходить по зоне с личными пропусками. Им можно носить вольную обувь и шить персональные робы по размеру. Им помогают с характеристиками и УДО [условно-досрочное освобождение].
Но мы, осмотревшись, через несколько недель решаем уйти. Это слишком даже для зоны, мы не хотим быть погонщиками. Нам грозит ШИЗО [штрафной изолятор], такое не приветствуется.
Старший дневальный нарядки — молодой зэк, бывший омский полицейский, который для потехи избил пьяного бомжа и сел на три года, — с мерзким взглядом и грязно кричит на нас. От него никто не уходил, и он сгноит нас, так он говорит.
Я закипаю и хочу выбить ему зубы, а Миша улыбается.
— Действуй, — говорит он ему, — болтаешь очень много.
И уходит. Ухожу и я.
— Не пропадем, дружище. — Улыбка у Миши остается и в этот непростой момент. Не пропали. Арестантская жизнь не смогла отнять у Миши улыбку.
Я рад этому.
— Ежик, ежик, ни головы, ни ножек, — проговорил начальник колонии, хозяин, а его замы молчали.
Обстановка в кабинете была мрачная, потому что хозяин злился, на улице вечерело, в декабре в этих местах темнеет рано, а электричества в штабе уже четверо суток не было. Еще его не было в клубе, школе, на всей промке, но по странным для непосвященных обстоятельствам в столовой свет горел и все работало.
Отключилось электричество, а значит, не было воды (ибо насосы) и не работала канализация (ибо вода) в половине бараков и медсанчасти. А вот ШИЗО не обесточилось, авария его не коснулась.
Там в ШИЗО третьи сутки находился Ежик, арестант по фамилии Еженко. Накануне он приходил на прием к начальнику, сказал нечто, за что на следующий день заехал в ШИЗО, но через час после приема Ежика у начальника электричество вырубилось.
Теперь Еженко сидел при свете и ел баланду, которую готовили в столовой, где свет тоже был. А те, кто его посадил в ШИЗО, сидели в темноте и думали, как избежать надвигавшейся на зону канализационной катастрофы. Зэки в бараках, где не было света, тоже Ежика вспоминали недобро, о чем он в силу легкости нрава не думал.
Как-то получилось, что никто о нем ничего не знал, кроме разве что того, что статьи у него были тяжелые и срок большой, под десятку.
Умные люди еще на централе просветили его, что в зоне живут хорошо зэки с настоящими профессиями. Столяры, сварщики, музыканты, электрики. А он был электриком. По призванию. С разрядом. О чем радостно сообщил еще на карантине и в связи с чем был незамедлительно обласкан. Старая большая зона, с несколькими уцелевшими производствами, со сляпанными кое-как бараками и с едва дышащей электросетью стала раем для Ежика. Он оказался нужен всем. Маленький, юркий и вечно улыбающийся, он носился по зоне несколько лет, не зная отказов и пользуясь мелкими подпольными запретными радостями, на которые начальству приходилось закрывать глаза.
Конкурентов ему не нашлось. И в силу его электрического таланта, и потому, что он убирал их безжалостно.
Как-то незаметно для всех, но трепетно для Ежика у него подошел срок для УДО. Через пару дней после того, как он намекнул об этом курирующему оперу, Ежик впервые оказался в ШИЗО. Причина проста: он был слишком ценным специалистом. Такие нужны в зоне.
Это в корне меняло дело. С ШИЗО в багаже УДО не светит. Ежик притих и стал готовиться. Год он был вежлив, пунктуален и аккуратен, набирал поощрения и ждал снятия взыскания. Дождавшись, он снова поговорил с опером. В этот раз он намекнул, что подготовит себе замену и хочет подать на УДО, но только сажать в ШИЗО в этот раз его нельзя, потому как зона останется без света. Эти рассуждения оказались слишком сложны для оппонентов, Ежику снова придумали акт за нарушение режима, но за полчаса до комиссии, где его должны были определить в ШИЗО, случилась авария, и в нескольких бараках отключилось электричество. Ежика все равно посадили, не сдавать же назад, после чего собрали всех имевшихся в наличии электриков, но задачу не решили. Пригласили бригаду с воли — ну куда им против опытного зэка, не нашли, где беда.
На следующий день оперативный отдел родил план. Ежика выпустили, обещали больше не сажать, но попросили ремонта. Через полчаса свет горел, а гения определили обратно в ШИЗО.
Гений не простил. За годы он вжился в провода зоны, только он знал, что и где нужно припаять, чтобы работало. И что сделать, чтобы не работало.
Поняв, что сидеть ему теперь до звонка, режим он стал шатать открыто. Спал, когда хотел, дерзил, шатался по зоне и улыбался. Когда его били — отключался швейный цех накануне сдачи крупного заказа, угрожали — останавливалась пилорама. В ШИЗО сажать тоже пытались, но тут Ежик увеличивал масштабы и отключал бараки оптом.
Противостояние продолжалось. Ежика подвергали санкциям, но он отточил мастерство асимметричных ответов и не прощал.
— Ну че, думайте, — проговорил хозяин в сгущавшейся в кабинете тьме, — придется запускать.
Запускать — это про недавно возникшую просьбу вконец вставшего с колен арестанта Еженко.
Электричество — штука требовательная, электрику много чего надо, и покупал Ежик это много чего в городском магазине. Схема была отработанной: ему дали контакт проверенного торговца, Ежик звонил, переводил деньги, собранные с зэков, торговец привозил требуемое в колонию.
У торговца оказался чудесный женский голос, и Ежик не устоял. С голосом они стали разговаривать обо всем, выяснилось, что она разведена, одинока, а спустя пару недель оказалась готова прийти к нему на длительное свидание, то есть на целых трое суток, и обсудить вопросы устройства судеб.
Одна загвоздка — нужно разрешение начальника, за которым он и ходил. Получив отказ, Ежик помылся, побрился, приготовил вещички и реализовал очередную диверсию.
На следующий день после совещания у хозяина Ежика утром вывели из ШИЗО и привели в барак с комнатами для длительных свиданий. По пути он за пятнадцать минут устранил электрический катарсис. Как — никто не понял. Гений.
За возлюбленной съездил курирующий Ежика опер на личном авто.
Она оказалась милой дамой, три дня пекла пирожки, электрик был счастлив и покорен, дама говорила, что тоже, и обещала ждать.
Возможно, и ждала, тут не проверить.
Со светом в зоне стало после этого получше, это — факт. Но УДО Ежику все равно не светит. Слишком ценный кадр.
Сумму на ремонт крыши барака надо было собрать немалую — больше миллиона рублей. Задачу перед завхозом второго отряда администрация поставила в апреле. Шел май.
Лето в Тагиле короткое, а барак — обычная коробка из собранных руками советских зэков пеноблоков — крышу имел плоскую. Она протекала, и от этого на стенах кубриков росли черные грибы.
Нужно было сделать крышу покатую. То есть соорудить ее заново, но говорить об этом было не нужно.
Завхоз, невысокий и коренастый осетин Солтан из-под Владикавказа, тридцати лет, из которых пять последних сидел, такой суммы не имел, но знал, как добыть. Все это знают в зоне.
Опера обещали помочь и направлять в отряд пряников [состоятельных осужденных] из московских этапов. Правильных пряников, экономических.
Стройматериал пугал своей ценой, и Солтан возненавидел его продавцов, но звонил, узнавал цены и старательно записывал.
Этапов в ту пору было много, в стране шла либерализация уголовного законодательства. Опера держали обещание и исправно направляли ему мошенников и взяточников, которые подвергались нехитрым процедурам убеждения в необходимости «помочь на общее». Бюджет проекта «Кровля» был сверстан за месяц.
Материал обещали привезти к первому июня, в конце мая разрешили начать работу.
В ожидании материала «для проведения подготовительных работ» на крышу загнали зэков из строительной бригады, которые сняли старую кровлю, оставив голые перекрытия.
Как водится, доставку материала задержали на две недели, потом приезжала проверка, которая пробыла день, но ждали ее две недели и в эти недели работать не разрешали.
Заключенные не имеют права заниматься строительными работами, проверяющие бы увидели и расстроились, а у них должно быть хорошее настроение.
Потом бригаду перебросили ремонтировать кабинет начальника колонии.
Так прошел июнь, который был ясный и жаркий. И половина июля, когда моросили дожди и с потолка капала вода.
Потом бригада освободилась и была брошена на крышу барака. Проработали зэки-строители два дня, и грянули дожди. Работать на крыше оказалось невозможно.
Проливные дожди шли месяц. Ночи стали холодными. Вода текла с потолка непрерывно. По ночам люди по очереди спали, пытаясь спастись от холода и влаги, натягивая на себя все.
Не спали тоже по очереди, и неспавшие меняли ведра под ручьями воды. Несколько раз за ночь в барак заходили безопасники, и тогда все прикидывались спящими — не спать и носить по ночам воду правила внутреннего распорядка не позволяли.
Утром люди шли на работу.
На беду, параллельно Солтан затеял ремонт туалета и умывальной комнаты. Ему казалось, что денег хватит на все. До дождей он успел силами отрядных безработных снести одну стену и полностью удалить всю сантехнику. Дожди, заливавшие барак сквозь отсутствующую кровлю, остановили и этот ремонт.
Мыть руки и бриться, справлять нужду — все приходилось делать в соседнем бараке, куда прорезали в металлических щитах, что разделяли две локалки, проем.
Вереница физиологически нуждающихся из барака в барак была круглосуточной. Когда в комнате чуть выше нуля, с потолка льется холодная вода, а ночью нужно несколько раз встать и поменять ведра под ее ручьями, мужчины нервничают и ходят в туалет чаще.
Безопасники проклинали Солтана за массовые межлокальные ночные перемещения арестантов, но сделать ничего не могли, ПВР [правила внутреннего распорядка] не запрещает справлять нужду ночью столько раз, сколько требуется.
От свалившихся на него несчастий Солтан незаметно для себя куда-то спустил деньги, собранные на ремонт. Уверенность в постоянном доходе сработала зло. Взяточников и мошенников стали направлять в другие отряды, по подсчетам оперов Солтану на ремонт денег хватало.
К нему стали отправлять бедолаг, с которых взять было нечего, и тех, с кого взять было невозможно, — знавших жизнь мужиков, смотревших на завхоза без испуга и уверенно отвечавших отказом.
Противостоять этому Солтан не мог. Внешнее инвестирование иссякло, резервные фонды были безвозвратно израсходованы.
Ближнее окружение — прикентовка, без которой джигиту никак нельзя, стало испытывать голод, тоску по салу и проявлять беспокойство. Последние деньги ушли на поддержание их духа дотациями в виде передач.
Дожди завершились. Дни стояли светлые, но бригада быстро использовала все, что имелось из стройматериалов, и встала. Продолжать стройку у Солтана денег не было. Дни он коротал в своей каптерке, но они подло тянулись, и каждая секунда грозила крахом.
Как-то в конце августа начальник колонии, проходя мимо барака, повернул в его сторону живот и что-то шепнул заму по оперативной работе.
Через полчаса Солтана низвергли. На комиссии, где решали вопрос о его помещении в ШИЗО, он допустил главную ошибку — заявил о своих заслугах в сборе денег для ремонта и собственно о ремонте. Эта ложь была незамедлительно и решительно опровергнута, было неопровержимо доказано, что никогда никто денег с арестантов не собирал, ремонт осуществляется за бюджетный счет, а Солтан заработал СУС — строгие условия содержания, в отдельном помещении для двух десятков таких же отработанных и выброшенных, с маленьким прогулочным двориком с глухим забором.
В отряд назначили нового завхоза и направили нескольких свежих, имевших экономический потенциал пряников. Ремонт завершили в сентябре. Пуск туалета был праздником.
В октябре начальник отряда изъял сметы и нехитрые зэковские расчеты. Во-первых, зэки крышу не строили и денег не собирали, это все неправда. Во-вторых, нужно было отчитаться за расходование бюджетных средств на ремонт кровли.
А для этого надо хотя бы приблизительно знать, что и для чего было закуплено.
Он был похож на учителя из классического старого фильма. Высокий, волосы тронуты интеллигентной сединой, забавно рассеянный, он носил очки на кончике носа, и они воспринимались как пенсне гимназического наставника.
Приветливый и неприхотливый Валерий Павлович показался мне поначалу замкнутым, но потом я понял, что это стеснительность. Он стеснялся того, что он — арестант, и того, что живет среди арестантов. Он хотел домой, хотел, как все, но интеллигентнее, а оттого болезненнее.
Мы как-то естественно разговорились в очереди за посылками, потом обменялись прочитанными книгами и стали здороваться при встречах необычным для зоны способом — легким наклоном головы, что тоже получалось само собой.
С ним невозможно было здороваться иначе.
Валерий Павлович действительно оказался учителем, точнее, бывшим директором школы в небольшом городке. После армии он проработал полгода участковым уполномоченным и потому сидел сейчас с бывшими сотрудниками органов.
Попал он в колонию за взятки. Три эпизода. И это не вязалось ни с его внешностью, ни вообще с ним, природным бессребреником. Однажды в библиотеке он рассказал о своем деле, и история оказалась обычной: БЭП [отдел по борьбе с экономическими преступлениями] искал дела о взятках для отчетности, а тут на Валерия Павловича вовремя пожаловались родители. Жалобы на директоров школ есть всегда. Эти попали в цель.
В школе перманентно шел ремонт, родители учеников решали на собраниях и скидывались на разные нужды, и вот трое из них пожаловались в полицию. Опера выдали им диктофоны и отправили к директору. Так родилось взяточничество.
Не помогло Валерию Павловичу то, что он педантично сохранял все чеки и отчитывался на родительских собраниях за каждый потраченный рубль.
Молоденький опер резко осадил его, когда он попытался сказать об этом. На ремонт деньги выделяет бюджет, сказал опер, пояснив, что если бы он, Валерий Павлович, не воровал, то и собирать деньги с родителей не пришлось бы.
Это было неправдой, про воровство. Но не помогло и то, что он тратил на ремонт половину своего скудного оклада, отчего Вера Сергеевна, его жена, ровесница и тоже учительница, вздыхала, но возразить не пыталась.
Валерий Павлович провел в этой школе тридцать лет и переживал за каждую трещинку в ее старых стенах. И продолжал переживать, Вере своей звонил по телефону, висящему в коридоре барака, расспрашивал ее, как в школе дела.
На ремонт барака, к слову, он вместе с другими зэками деньги сдавал. Здесь директору, как он называл начальника колонии, можно было не опасаться, что кто-то пожалуется и сюда придет БЭП, чтобы сказать, что деньги на ремонт собирать с сидельцев незаконно, на это есть государственный бюджет.
Никто и не опасался.
Срок Валерия Павловича — три года общего режима, что отмерил ему судья, бывший его ученик, — проходил без волнений. Вера Сергеевна приезжала к нему на свидания. Сам он работал поначалу в столярном цехе, но потом здоровье стало подводить, и его уволили, после чего перевели в барак первого отряда, где было спокойно, там сидели такие же беспроблемные пожилые зэки и нужно было просто ждать.
Он ждал.
Комиссию в колонии по поводу условно-досрочного освобождения он прошел легко. Срока ему оставался год. Ходатайство об освобождении было подписано и направлено в суд, где тоже проблем не ожидалось. Нарушений за Валерием Павловичем не числилось, здоровье ослабло, колония его в суде поддержала, и прокурор не возражал.
Суд длился десять минут, и судья без сомнений постановил: освободить бывшего директора школы условно-досрочно.
Оставалось подождать десять дней до вступления постановления суда в силу. Валерий Павлович ждал. Время текло медленно, но заканчивается все. Наступил день, когда его вызвали в дежурную часть на оформление освобождения.
По извечной традиции правильных арестантов Валерий Павлович раздал все свои вещи, оставив спортивную сумку и смену белья на дорогу. Вера Сергеевна приехала и ждала его у ворот.
От дежурной части по промышленной зоне Тагильской ИК-13 до контрольно-пропускного пункта — две сотни шагов. По сторонам — сваренные металлические заборы, окрашенные в серый цвет. Это самые ожидаемые сидельцами шаги, этот отрезок называется аллеей свободы, и не было человека счастливее Валерия Павловича, когда он пошел по ней. Вел его прапорщик, на которого уже можно было не смотреть.
Рация прапорщика заговорила перед КПП.
— Стой, — сказал он Валерию Павловичу.
Тот не слышал и продолжал идти.
— Стоять! — Это уже был крик, и Валерий Павлович остановился. — Пошли обратно, прокурор протест написал, — сказал прапорщик.
Обратно по аллее свободы.
По аллее свободы от свободы.
Я возвращался откуда-то в тот момент в свой барак. Валерия Павловича вели туда, где он только что раздал свои вещи, туда, откуда он ушел навсегда, но теперь возвращался.
Мы встретились у входа в локальный участок его барака. Он должен был войти снова в этот загон и остановился. Он посмотрел на меня, я был уверен, что он меня не узнает, но он узнал.
— Надо как-то ей позвонить, как же ей позвонить, как я ей скажу. — Он высказал это после глубокого вдоха, с силой и скороговоркой выдавливая из себя слова.
Снова вдохнуть воздух он смог не сразу, я взял его за локоть, мне было страшно, что он сейчас упадет. Прапорщик улыбался. Это была искренняя презрительная улыбка.
— Я позвоню Вере Сергеевне, если надо, дай мне номер, — сказал я Валерию Павловичу.
— Я сам, — ответил он и медленно пошел к бараку.
Люди взяли старого учителя под руки и забрали у него полупустую сумку.
Оказалось, что на десятый день прокурор все-таки подал представление об обжаловании постановления. Следовало ожидать, ведь Валерий Павлович — крупный коррупционер, а не какая-то мелкая чиновница Министерства обороны, которая уезжает после решения об УДО из зала суда, не дожидаясь вступления его в силу.
Апелляция поддержала прокурора, и постановление об освобождении Валерия Павловича отменили.
Он просидел еще полгода, когда вновь наступило его законное право на УДО. Снова собрал документы и снова подал. Суд назначили через два месяца, потом отложили, потом еще отложили.
И в этот раз рассмотрение тоже прошло быстро. И снова судья постановил его отпустить. Но в этот раз он вышел на седьмой день.
Потому что в этот день истек его срок, три года зоны.
Вера Сергеевна дождалась.
— Машина должна быть итальянская. — Кайрат хранил эту веру.
Каждый держится за что может. Кайрат держался за «Мазерати» в своем секретном гараже.
Когда память и ожидания становились невыносимы, Кайрат начинал спорить даже с бедолагами, которые машин никогда не имели, но журналы автомобильные смотреть любили и обсуждали новинки со знанием вопроса.
— Ну ты что, какой «Мерседес», Е-класс вообще слился, вот подожди, БМВ выпустит новую «пятерку», увидишь, — говорил один.
Всегда находился второй, кто БМВ не признавал. Начиналась битва, в которой все участвующие делились на лагери.
Те, кто имел хорошие машины на воле, обычно молчали и улыбались, это действительно очень забавно, когда люди готовы бить друг друга за то, что видели только в журналах, но Кайрат иногда не выдерживал. Спорил он только вначале, потом его речь становилась монологом, он переходил на крик. Узкие глаза его на широком лице становились злыми, широкие плечи напрягались, он хотел доказать, всем доказать.
Люди расходились. Шум в зоне притягивает неприятности.
— «Мазерати» — вот машина, — успокоившись, говорил Кайрат оставшимся, — «Мазерати».
Кайрат вырос в казахской семье в приграничной с Казахстаном области, отец его был крупным полицейским, поставил крепкое хозяйство, в доме всегда было много гостей. Важных гостей.
Когда Кайрат скучал по воле, то рисовал этот дом. Рисовал он хорошо. Дом был красивый.
Путь ему был определен — МВД. Важные гости из Москвы обещали помочь и помогли. Послужив несколько лет на родине, Кайрат переехал в Москву.
Борьба с экономическими преступлениями — конечно, БЭП, куда еще может устроить сына отец — мент, создавший к старости крепкое хозяйство, где часто останавливаются для отдыха и охоты важные гости из Москвы?
Москва покорила Кайрата. Хваткий, он сразу пошел в рост. Мягкие дети столичных руководителей, которых папы-полицейские тоже устраивали в БЭП, не выдерживали его напора. Скоро он стал заместителем начальника крупного отдела. Деньги стали привычными. Москва открылась ему. Клубы, рублевские бани, спортивные машины и тюнингованные женщины, особенно последние: с ними, молодыми, красивыми, было хорошо. На них требовалось много денег, но несли ему больше, чем он тратил.
Тогда он купил «Мазерати» — исполнилась его мечта. Огорчало, что отцу он машину показать не мог, тот бы не одобрил. Игрушка это. Квартиру можно было купить на эти деньги. Но квартира, которую хотел Кайрат, стоила дороже. Ее купить он не успел.
Отец волновался, когда он женится. Ему хотелось внуков. А Кайрату хотелось показать отцу, что все уже может сам, и он перестал ему звонить.
Очередной проситель о помощи, готовый на все, оказался завербованным собственной безопасностью, которая давно за Кайратом наблюдала. Возможно, стал привлекать внимание. А может, как был уверен он сам, завистники, которых он обошел на повороте по пути к должности, не простили.
Факт остался фактом — он взял деньги за «решение» вопроса и его задержали.
Включился отец, и избежать ареста удалось. Дальше Кайрат решил действовать сам.
Получилось неоднозначно. Друзья и друзья друзей обещали помочь и брали деньги, так прошел год. Но дело шло, и никто его прекращать не собирался. Обвинение ему предъявили: мошенничество в особо крупном размере. Впереди был суд, и Кайрат пошел ва-банк.
Собрав остатки денег и конвертировав их в наличные американские доллары, он перешел польскую границу. Бронзулетки [ценности] у него не отняли, потому как никого он на утоптанной тропе не встретил и дошел до ближайшего городка спокойно. Там уже ждал надежный человек на автомобиле.
Оставалась сотня метров, когда к нему подошли полицейские. Это была обычная проверка документов, каковые у Кайрата имелись и выправлены были очень качественно, как потом выяснилось. Но что-то в душе его сыграло, и он побежал. Никаких объяснений этому поступку он потом так и не нашел.
— Устал я очень за этот год, перенервничал, упорол косого, — рассказывал он свою историю, сидя на втором ярусе шконки перед отбоем.
Слушавшие его зэки за границей не бывали и про Остапа Бендера не читали, потому не могли оценить трагикомизм ситуации. Но улыбались. Все в рассказах Кайрата было из другой жизни. Они замолкали, когда его слушали, он говорил хорошо, и это был другой мир, модели из журналов и жареные перепела, хамон и швейцарский сыр — и вот он, человек, который все это трогал и пробовал.
В Польше его арестовали по новым документам, никто их не поставил под сомнение. В Москве его объявили в розыск по старому имени, а в Польше осудили за незаконное пересечение границы по новому. Кайрат был спокоен. Приговор в Польше был несуровый, на это и ушли имевшиеся при нем ресурсы.
Отбывать наказание (а по новым документам он был тоже русским) его должны были отправить в порядке реадмиссии в Россию. Кайрат первый там был в розыске, а Кайрат второй не существовал.
Когда спустя полгода его с конвоем доставили в Шереметьево, он исчез. Снова «решил» вопрос. Просто ушел от польского конвоя, а конвой родины его не заметил.
Документы второго Кайрата были выброшены, началась третья часть эпопеи, которая закончилась быстрее остальных. Его задержали, это произошло глупо и случайно, он просто немножко перебрал в ресторане, и его на улице остановили полицейские.
Арест был неизбежен.
Суд прошел жестоко и скоро, долгий розыск сыграл свою роль, и Кайрат получил почти максимальный срок. В суде он хамил судье, прокурору и секретарю, что прибавило судье уверенности при назначении срока.
В колонии Кайрат вдруг понял, что денег у него больше нет совсем.
Передачи, деньги на телефон — да все, вообще все, что могло потребоваться в зоне на весь срок, стоило бы для него как два-три похода в рублевские бани с девочками из глянцевых журналов. Но те деньги были потрачены, а других не осталось.
Снова в его жизни появился отец. Важные гости ездить к нему перестали, слухи о сыне разлетелись быстро. Да и не до них теперь было старику. Он научился отправлять посылки, оплачивать передачи и класть деньги на телефон. Научился ждать.
Кайрат не злоупотреблял, просил отца лишь по нужде.
— Ничего, выйду, заработаю, верну ему все, — говорил он, когда раскладывал продукты из мешка с передачей.
Отца он любил, а тот любил его.
И «Мазерати». Машина держала его на плаву. Он хотел к ней.
— Вот освобожусь, сяду за руль и поеду. — Это слышали от него часто. Куда ему теперь на ней ехать, этот вопрос он себе не задавал, а если и задавал, то хорошо скрывал.
Получилось иначе. Друг-коммерсант, на которого была оформлена мечта Кайрата, потерял интерес к дружбе. Бизнес в это время у него начал закисать, и он закрыл одну из финансовых дыр пылящимся в гараже активом.
Кайрату он об этом не сказал из человеколюбия. Он ему оставил мечту. А мечта дороже машины. Даже если это «Мазерати».
Зона для бывших сотрудников не в компетенции блатных. Скорее, такие зоны им неинтересны. Странно было бы, если бы в такой колонии был смотрящий [уголовный авторитет, который следит за тем, чтобы зэки соблюдали воровской закон] от воров.
При этом настоящих оперов, следователей, прокуроров и судей в зоне не более двадцати процентов, а остальные — мужики, когда-то отслужившие срочную службу во внутренних и пограничных войсках и никогда не помышлявшие о службе в органах.
Однако в общем понимании здесь — менты.
Тем не менее блатные понятия, как и в любой колонии, и для этих арестантов — основной свод правил. Иначе нельзя. Когда царские правила слишком сложны и запутанны и меняются непредсказуемо, когда люди государевы взращены на лжи, ложью живут и жизнь мужика не ставят в грош, мужик идет за законами к лихому люду. Идут за пониманием. За понятиями.
Туда же идут и менты.
Сегодня странный день. Мне, как завхозу, надо принять решение — отделять или не отделять. С сегодняшним этапом мне в отряд с карантина приводят мужика пятидесяти лет. У него статья 134 — педофил. Люди в отряде уже знают это — всех пряников опрашивают сразу. Люди ждут.
Удивительна ситуация тем, что я завхоз, назначенный администрацией, и пусть колония режимная и завхоз здесь должность бытовая — порядок обеспечивать, но этот вопрос, понятийный, тоже на мне. Уйти от него нельзя. Если человек действительно педофил и сидит за свое, я не могу его просто выпустить в отряд. Это опасно для всех: барак могут объявить «загашенным», люди откажутся в него заходить, если в нем наравне со всеми — «ровно» — будет жить человек, за которым сексуальное насилие по отношению к ребенку.
Но вопрос еще и в доказанности. Уже давно приговор по «педофильской» статье в зоне не означает автоматически наступающих последствий. Люди знают, как работает следствие, как появляются уголовные дела. Знают цену суду. И потому разбираются в каждом случае сами.
Сегодня разбираться предстоит мне.
Мужчина коренаст, широкоплеч, невысокого роста, чуть сутулится и оттого смотрит исподлобья. Глаз не прячет. Но взгляд неспокойный, ожидающий. Это ничего не значит. Никто не приходит спокойным из карантина.
Я молчу. Времени у меня немного, но я молчу. Странно, допрашивал я последний раз пятнадцать лет назад, но ощущения те же, я даю сделать первый шаг и запускаю щупальца. При входе он протянул руку, но я не пожал ее. Он «под вопросом».
Это его беспокоит.
— Я на централе ровно сидел, — не выдерживает он, — с людьми.
— Я знаю, — отвечаю я.
Конечно же, я не знаю наверняка, мне не до него, но ему сейчас кажется, что вокруг люди, у которых нет никаких интересов, кроме как к нему. Пусть пока думает так. Однако он приехал не как отделенный, значит, и не было принято на централе такого решения. Но сейчас новая жизнь, и то, что было там, прошло. Зона — это ад, чистилище централа не в счет.
— Приговор дать? — снова не выдерживает он.
Я молчу, он сложный, и я пока не вижу его сути.
— Нет, так расскажи, — отвечаю ему, когда он привык к паузе и начал успокаиваться.
Он начинает рассказывать. Все, как я ожидал. Девочка, она выглядела на семнадцать, высокая, грудь у нее, реально даже не думал, что ей двенадцать всего. Подвез на машине, разговорились, он предложил, она сама в штаны к нему залезла. Секса как такового не было, сказала, что девственница, он и не настаивал, но то, что делала, явно не в первый раз. Хорошая версия. Только слышал я такое здесь не однажды. И прокололся он.
Осталось только, чтобы сам это понял.
— Сколько, говоришь, ездили вы с ней на машине?
— Долго, часа четыре!
— Что делали?
— Разговаривали.
— И о чем разговаривали? Что тебе девочка двенадцатилетняя четыре часа рассказывала? Про школу? Про игрушки? Про мультики? Про маму, про манную кашу на завтрак? Про домашнее задание? — Я говорю очень спокойно. — Ранец школьный куда она положила?
— На заднее сиденье… — Он уже понимает все.
— Что там, зайчик был розовенький на нем?
Он пытается начать говорить, ему хочется исправить ситуацию.
Это хорошо, что есть такое желание. Я предложу ему вариант.
И предложил. Вынести его ситуацию «на общее», чтобы люди решили, что с ним делать, или он сам сейчас пойдет к отделенным. Выбор. Всегда должен быть выбор.
Отделить вновь прибывшего означает для него мытье унитазов, уборку курилки, жизнь в уголке для таких же, как он, запрет заходить в пищевку. У него нельзя ничего брать, с ним нельзя здороваться, у него будет своя посуда. Это не значит, что его можно бить или насиловать.
Он отделенный, но сучьи методы не допускаются и в отношении его. Понятия не позволяют. Не менты же. По ментовским законам в зоне мы бы перерезали друг друга. А по понятиям ничего, живем.
И да, это навсегда.
Он не раздумывает. Он согласен.
Он на удивление легко вжился в этот статус. Мыл отхожие места, мел курилку. С воли его поддерживали, передачи он получал. Улыбался. Ходил в церковь — часто и искренне.
Когда я освобождался, он попрощался со мной в локалке [территория вокруг барака, огороженная забором от остальных зон колонии], хотел было протянуть руку и отдернул. И даже сказал спасибо.
Я не знаю за что.
Жарко уже утром. Это лето, обычное тагильское лето, второе для меня. Солнце высоко, оно печет, но в любой момент могут набежать тучи, и тогда заморосит, а может, польет уральский дождь и сразу станет темно.
Я сижу на койке, и рядом со мной лежит мой спортивный костюм. Так нельзя — ни сидеть на койке, ни класть на нее спортивный костюм. После подъема кровать должна быть застелена до отбоя, и притрагиваться к ней недопустимо, такие здесь правила.
Почему — не знает никто и никто не сможет объяснить.
Но я сижу, и мне можно, я знаю, что, даже если зайдет опер или безопасник, мне сегодня ничего не грозит.
Сегодня меня освобождают. Это будет около часу пополудни. Отряд на промзоне. Никаких проверок уполномоченных или прокуроров сегодня нет, и ушли почти все, из ста человек в отряде работают обычно около девяноста, оформлено официально из них примерно двадцать, остальные — рабы, не замечаемые никем из тех, кому положено это видеть.
Оставшиеся в бараке разбрелись, сейчас спокойное время, это час, когда дежурная смена меняется с новой. Сотрудникам сейчас не до зэков.
Тишина. Время встало.
Моя комната — «кубрик» в самом конце длинного коридора барака, она небольшая, здесь всего две койки, они одноярусные — неслыханное благо для зоны. Так я живу недавно, всего полгода, я сам его отремонтировал, мне разрешили сделать это за мой счет и жить в нем. В любой момент могли выгнать в любой другой кубрик и в любой другой барак, обещания администрации в зоне ничего не стоят. Но не выгнали, тут я и дожил свою тюремную жизнь.
Первую ночь мне было не по себе оттого, что надо мной никто не ворочается и я вижу, просыпаясь, потолок. Просыпался часто. И смотрел на квадраты потолочной плитки. Когда пытаешься увидеть все плитки потолка сразу, забываешься.
Ложусь на кровать и закрываю глаза.
Днем лежать на кровати — страшный проступок, гораздо страшнее, чем просто сидеть. Означает ШИЗО, минимум на пять суток. И это забито во мне, никакие самоуговоры, что сегодня можно, не работают. Приобретенные рефлексы рвут разум в клочья, инстинкты всегда сильнее разума, и я встаю.
Прохожусь по коридору. Медленно. Заглядываю в пустые кубрики. Смотрю на бирки, что висят на кроватях. Там фотографии. Странное чувство. Я знаю всех, некоторые были здесь до меня. Многие будут и долго после того, как я уйду.
Кто-то освободится очень скоро. А кто-то только приехал. Годы первых были такими же, как будут годы вторых. Каторга возьмет свое с каждого. И каждому выдаст крест. Свой я донес.
Через несколько часов у меня не будет креста, но останется клеймо, что будет со мной всегда. Говорят, оно тянет вниз. Печать креста тяжелее его самого. Но я уже знаю, что не буду прятать стигм.
— Пошли чаю попьем с парнями, хотят с тобой попрощаться, — говорит мне старый арестант Володя, он работает в столярном цехе, но сегодня он в бараке, вчера бревно упало ему на ногу, и он хромает. Повезло, что не сломал ничего. Переломы здесь лечат временем и аспирином.
Я не заметил, как он подошел.
— Что, думки гоняешь? — спрашивает он у меня.
— Нет, брат, иду и думаю, зачем это все. Зона, барак. Кому это все надо?
— Кто нас сажает, тому и надо, — просто объясняет Володя. — Что ты делал на воле, Леха? — спрашивает он вдруг.
У моря не жил, думаю я, и в рулетку не играл. Обедал черт знает с кем во фраке, это было. Оттого и иду сейчас с тобой, Володя, по коридору криво построенного барака зоны для бывших сотрудников.
Но ему говорю просто:
— Жил, брат. Все жили, и я жил.
Захожу в пищевку [комната для приема пищи]. За одним из длинных столов сидят все, кто остался в бараке. Два чайника на столе, их уже вскипятили. Я спохватываюсь и ухожу в каптерку, достаю припрятанные для этого дня конфеты, печенье и шоколад, отношу на стол. Пьем чай.
Лица… Я смотрю на них, это маски, на масках улыбки, под ними боль. Маски что-то говорят. Желают хорошего. Смотрят на меня. Я вижу боль от каждого будущего их дня здесь, я не виноват ни в одном из этих еще не случившихся дней с их бедами, но чувствую себя от взглядов неловко.
Потом я раздаю вещи. Все. Отдаю обе робы, они пошиты из хорошей ткани и по размеру, это непросто сделать в зоне, надо договариваться. Ватник. Обувь. Всякую мелочь, которая мелочь только на воле, а в зоне это — ценность: ножнички и пилка для ногтей, бритвы, лекарства, которые уберег от вечных шмонов. За каждой вещью — беседы, договоры, обмены. Зона ничего не дает бесплатно. Оставляю две большие спортивные сумки бедолагам, у которых нет ничего, и вещи свои они хранят в обычных мешках.
Звонит телефон, он уже много раз звонил, но в этот раз я слышу, что дневальный называет мою фамилию, переспрашивая. Дежурная часть. Требует меня. Я уже переоделся. Еще раз прощаюсь со всеми и ухожу.
Я слушаю себя и не чувствую ничего особенного. Я просто выхожу из барака и иду в дежурную часть, как делал сотни раз. Но в этот раз я не в робе, и мне неуютно. Я слишком долго пробыл в ней.
Неуютно мне все время, пока мне оформляют выход. Со мной освобождается еще один арестант — бывший подполковник ФСБ, он дотошный, требует, чтобы ему выдали со склада вещи, в которых его доставили сюда этапом три года назад. Неизвестно, зачем они ему, отсыревшие, в плесени, их мало кто просит, но он настаивает. Их несут долго, мы ждем почти час. Я уже написал отказ от вещей и получил в кассе какие-то мелкие деньги, которые ФСИН считает достаточными на дорогу в тысячу километров. Билет на них купить невозможно, но ГУЛАГу это безразлично.
ГУЛАГ проявил гуманность — не убил меня, пока я был в нем, и кинул подачку при выходе.
Это было. И это прошло.
Подполковнику приносят вещи, и нас выпускают, оказывается, мне можно было просто выйти за дверь, справка об освобождении уже в моих руках. Просто это напоследок меня повоспитывали, потому что один из нас, освобождаемых, захотел забрать свое.
Выходим. Подполковник зовет меня выпить, но я отказываюсь и забываю о нем. Меня ждет водитель, я прошу довезти меня в магазин, чтобы сменить одежду. Заезжаю. Покупаю новую одежду, она простая, но не была в зоне. Несидевшая. Переодеваюсь. Выкидываю все, что было на мне. И уезжаю из этого города. Наваливаются ощущения. Цвета. Запахи. И ожидание. Мои дети стали взрослее, я их не видел со дня приговора, и холодок струится вокруг сердца, когда я думаю, как они меня встретят.
Я купил простенький телефон и говорю с женой, говорю с мамой, с ними долго, а еще с отцом — с ним кратко, он всегда краток. Все ждут. Дети ждут. Холодок уходит.
День в разгаре. Жарко.
Вдруг я остро чувствую запах зоны. Это не одежда, новая одежда не может так пахнуть. Это пахнет моя кожа. Смотрю на водителя. Он не обращает на меня внимания.
Подношу ладони к лицу и снова пытаюсь понять, есть ли у кожи тот запах.
Нет. Показалось.