В нынешней России стало модно ностальгировать по эпохе Александра III — «государя-миротворца», который «пока удит рыбу, вся Европа может подождать». На самом деле это было сложное и противоречивое время, когда некоторые успехи в экономике сочетались с «подмораживанием» общественно-политической жизни страны. «Лента.ру» напоминает, как 130 лет назад два кровавых инцидента с политзаключенными в Сибири едва не погубили международный престиж России.
«Я не боялся турецких пуль — и вот должен прятаться от революционного подполья в своей стране», — якобы так в раздражении сказал император Александр III, когда в 1881 году террористы убили его отца, а ему пришлось поселиться в Гатчине. Новый самодержец не стал вникать в причины появления радикального народовольческого движения, предпочтя ответить на общественное недовольство и революционный террор привычным «закручиванием гаек» и усилением репрессий. Мрачный дух той эпохи отчетливо выразил Антон Чехов в опубликованном в 1885 году рассказе «Унтер Пришибеев», который потом стал популярным, а фамилия его главного героя — нарицательной.
В результате к концу 1880-х годов властям почти удалось разгромить и обескровить революционное подполье в России. Одних народовольцев казнили, других — как мужчин, так и женщин — приговорили к длительным срокам заключения и сослали на каторгу в Сибирь. Однако прогремевшие на весь мир трагические события 1889 года в Якутске и Усть-Каре (Забайкалье) показали, что эта победа царского правительства оказалась временной.
Весь ужас обоих печальных инцидентов состоял в том, что их вполне можно было избежать, если бы власти не вели себя с политическими активистами столь грубо и неуклюже, а те проявили бы больше благоразумия и договороспособности. Увы, к концу XIX века в Российской империи, переживавшей стремительную социально-экономическую модернизацию, так и не выработались механизмы диалога между властью и обществом. Неумение и нежелание договариваться в итоге вылились в то, что казенная «держимордовщина» одних вошла в клинч с радикальным доктринерством других.
Поводом для Карийской трагедии стал поступок каторжанки Елизаветы Ковальской, которая в августе 1888 года отказалась встать перед прибывшим с инспекцией приамурским генерал-губернатором бароном Андреем Корфом. По тем временам это считалось не только серьезным нарушением арестантского режима, но и унижением должностного лица. Ковальская опасалась, что заразилась туберкулезом (подозрение оказалось ложным, она потом прожила долгую жизнь и умерла в глубокой старости, в 1943 году, в возрасте 92 лет). Несколькими месяцами ранее, в феврале 1888 года, она ходатайствовала перед начальником Иркутского жандармского управления полковником фон Плотто о переводе в другую тюрьму, но получила отказ. Видимо, тогда она и решила устроить свой демарш, вряд ли предполагая возможные последствия своего поступка.
Оскорбленный генерал-губернатор распорядился перевести своенравную узницу в тюрьму Верхнеудинска (современный Улан-Удэ). Но каторжное начальство во главе с комендантом подполковником Масюковым — бывшим гусаром, кутилой и пьяницей — исполнило этот приказ неумело и непрофессионально. В ночь после отъезда Корфа полупьяная охрана грубо и бесцеремонно выволокла перепуганную Ковальскую из камеры в одном белье и загнала на телегу. Затем ее переодели в тюремную одежду, причем в этой процедуре участвовали мужчины не только из тюремного персонала, но и из числа уголовников.
«Жизнь в карийских тюрьмах после увоза Ковальской и до ноября 1889 года превратилась в беспрерывный, нескончаемый кошмар, — пишет современный историк Зоя Мошкина. — За эти 15 месяцев окончательно были истреблены нервы у людей. Они оказались выбиты из нормального психологического состояния». Подруги Ковальской — Мария Ковалевская, Надежда Смирнитская и Мария Калюжная — объявили голодовку, требуя немедленного смещения с должности Масюкова, которого обвинили в унижении человеческого достоинства. Каторжане-мужчины поначалу отреагировали на ситуацию более сдержанно, за что женщины обвинили их в соглашательстве и мужском эгоизме.
Между тем напряжение на Усть-Каре усиливалось. К февралю 1889 года до ссыльных дошли слухи, что власти собираются упразднить политическую каторгу и соединить ее с уголовной. Так уже поступили на Сахалине, где эта мера доказала свою эффективность, поскольку пребывание среди уголовников угнетающе действовало на политзаключенных и существенно снижало их протестную активность. Именно по такому принципу много лет спустя будет устроен сталинский ГУЛАГ. Вдобавок к этому в марте 1889 года, по воспоминаниям народовольца Григория Осмоловского, «от вновь прибывших товарищей тюрьма узнала об ужасной Якутской бойне».
Кровавый конфликт в Якутске тоже во многом стал следствием взаимного непонимания и ожесточения. Город был важным перевалочным пунктом, откуда политические ссыльные (в отличие от каторжников, они не считались арестантами) отправлялись дальше на поселение в сторону Колымы — Верхоянска и Среднеколымска. Порядок и условия их передвижения и физического выживания зачастую целиком и полностью зависели от местных властей. К февралю 1889 года в Якутске сконцентрировались десятки ссыльных, некоторые приехали с семьями.
В это же время слывшего либералом якутского губернатора Константина Светлицкого перевели в Иркутск, а его должность заместил вице-губернатор Павел Осташкин. Видимо, чтобы отличиться перед вышестоящим начальством, он резко ужесточил правила дальнейшей транспортировки политических ссыльных. Осташкин не только урезал им нормы провоза имущества и продовольствия, но и распорядился немедленно отправить всю партию в путь на две-три тысячи верст. Не дожидаясь весны, все они должны были выехать одним большим караваном в количестве более 30 человек, среди которых треть составляли женщины и дети.
Политические поселенцы попали в отчаянную ситуацию. Во-первых, приказ Осташкина был ничем не мотивированным проявлением чиновного произвола и самодурства. Во-вторых, его выполнение грозило многим из них гибелью в пути. Утром 21 марта 1889 года ссыльные отправились к якутскому полицмейстеру с просьбой принять петицию о пересмотре новой инструкции. Но диалог не состоялся: чиновник накричал на делегацию («Никаких прошений скопом не подают!»), а в ответ из толпы кто-то угрожающе воскликнул «Как бы хуже не было». После этого полицмейстер зашел внутрь, после паузы все-таки принял все заявления и зловещим тоном предписал ссыльным утром следующего дня собраться в избе якута Монастырева (отсюда и второе название этого события — Монастыревский бунт), где им надлежало ждать ответа властей.
Ответом стала группа солдат под командованием подпоручика Карамзина, окружившая дом Монастырева ближе к полудню 22 марта 1889 года. До сих пор неясно, кто первым стал стрелять и откуда вообще у ссыльных оказалось оружие. Дальше началось побоище. Народоволец Николай Зотов легко ранил подпоручика Карамзина, в ответ солдаты в течение десяти минут сделали около 750 выстрелов. Шесть ссыльных были убиты на месте, еще десять получили ранения. Когда весть о Якутской трагедии дошла до Петербурга, Александр III наложил резолюцию: «Необходимо примерно наказать, и надеюсь, что подобные безобразия более не повторятся».
Ссыльные предстали перед Военно-судной комиссией, состоявшей из презуса, трех аудиторов и секретаря (адвокаты к слушаниям не допускались). Это было ее последнее заседание в истории Российской империи. Трех человек — Альберта Гаусмана, Николая Зотова и Льва Когана-Бернштейна — приговорили к смертной казни. Последнего несли к виселице на носилках, поскольку он был тяжело ранен в обе ноги. Другим выжившим «монастыревцам» назначили длительные сроки каторги. Уже после смерти Александра III, в 1895 году, власти пересмотрели дело, и оставшимся в живых его фигурантам отменили приговоры.
К этому времени на Карийской каторге тлеющий конфликт между политзаключенными и тюремным начальством вошел в острую фазу. Арестантки вновь объявили голодовку и снова выдвинули абсолютно нереальное требование: удалить с каторги опостылевшего всем коменданта Масюкова, скомпрометировавшего себя в инциденте с Ковальской. Ответ военного губернатора Забайкальской области Михаила Хорошхина был предсказуемым: «Администрации безразлично, едят или не едят преступники».
В начале 1889 года вместе с новой партией политзаключенных на Карийскую каторгу прибыла 26-летняя Надежда Сигида (Малаксиано), учительница из Таганрога, осужденная за участие в создании подпольной типографии народовольцев. Длительный изнурительный этап в Сибирь и долгое пребывание в неволе оказали тягостное воздействие на ее импульсивную и порывистую натуру. К тому же на каторге ее настигла весть о том, что на этапе по пути на Сахалин погиб ее муж — 25-летний народоволец Аким Сигида. Находясь в тяжелом психоэмоциональном состоянии, 31 августа 1889 года Сигида попыталась дать пощечину подполковнику Масюкову. Возможно, это был сиюминутный порыв, хотя она вполне могла руководствоваться и рациональным расчетом. Дело в том, что по негласной этике того времени офицер, которому нанесли подобное оскорбление, не мог больше оставаться на прежней должности.
Дальнейшие события развивались стремительно: в октябре 1889 года Мария Ковалевская, Мария Калюжная, Надежда Смирнитская и примкнувшие к ним Прасковья Ивановская и Анна Якимова снова объявили голодовку, которую держали дольше двух недель. Тогда же генерал-губернатор Корф издал новую инструкцию, позволяющую применять телесные наказания не только к уголовникам, но и к политическим заключенным, в том числе к женщинам. Надежде Сигиде назначили наказание в сто ударов розгами и привели приговор в исполнение 6 ноября 1889 года.
По свидетельству историка Зои Мошкиной, Сигида очень тяжело перенесла наказание. «После того как ее принесли в камеру, ее подруги за ней ухаживали. За занавеской, которой они отгородили угол от общей камеры, слышался плач, шепот <...> Вероятно, в это время женщины приняли решение отравиться. Смертная агония их была долгой и мучительной. Они отказались принять противоядие и умирали уже в лазарете». Узнав об этом, в мужской части каторги попытались отравиться медицинскими опиатами 16 политзаключенных, но ввиду истекшего срока годности препаратов большинство отравившихся выжили, лишь двоих спасти не удалось.
Властям не удалось утаить Карийскую трагедию, как несколькими месяцами ранее не получилось замолчать побоище в Якутске. Разразился небывалый скандал. По свидетельству бывшего узника каторги Григория Осмоловского, «скоро на Кару понаехало всякое начальство: Иркутский жандармский полковник фон Плотто, Забайкальский областной прокурор Лазаревский и областной военно-медицинский инспектор Щеглов». В декабре туда прибыл и военный губернатор Забайкальского края Хорошхин — тот самый, который совсем недавно демонстративно игнорировал голодовку женщин. Он выстроил мужчин-каторжан и заверил их, что «правительству дорога жизнь каждого подданного, хотя бы даже и лишенного прав состояния», и что «правительство не намерено без серьезных оснований прибегать к такой мере, как телесное наказание».
Благодаря новым средствам связи (гектографу, телеграфу и телефону) о трагических событиях в Сибири быстро узнали не только в России, но и в мире. Известия о гибели политических заключенных нанесли большой ущерб международной репутации Российской империи. При этом власти не обладали эффективными информационно-пропагандистскими ресурсами, чтобы этому противостоять, да и вообще повели себя на редкость неуклюже. В результате многие ведущие газеты Европы и Америки вышли со статьями, резко осуждающими репрессивную политику русского правительства.
Немалую роль в подобном повороте событий сыграл американский журналист Джордж Кеннан (его внучатый племянник — американский дипломат Джордж Фрост Кеннан, автор знаменитой «Длинной телеграммы» 1946 года), поначалу благосклонно настроенный к России и опубликовавший в 1870 году книгу «Кочевая жизнь Сибири». После очередного путешествия в Сибирь в 1885-1886 годах, совпавшего с эпохой «закручивания гаек» при Александре III, и после близкого знакомства с бытом и условиями содержания каторжан Кеннан резко изменил свое мнение о российских порядках. В 1891 году он издал двухтомник «Сибирь и ссылка», ставший в США бестселлером. Но еще раньше Кеннан стал ездить по всей Америке с публичными лекциями, где обличал деспотизм русского самодержавия и преследование политической оппозиции в России. При этом для достижения нужного эффекта он иногда одевался в одежду российского каторжника и надевал на ноги кандалы.
После одного такого театрализованного выступления в 1889 году писатель Марк Твен публично заявил: «Если правительство, подобное теперешнему русскому, не может быть низвергнуто иначе как динамитом, то слава богу, что существует динамит!» Посол в Лондоне Егор Стааль весной 1890 года докладывал в Петербург: «Агитация, поднятая в Англии против России на основании преувеличенных слухов о беспощадном обращении с ссыльно-каторжными в Сибири, не угасла до сих пор». Современный историк-американист Иван Курилла писал: «Деятельность Дж. Кеннана надолго закрепила в американском обществе один из наиболее прочных стереотипов России: страны — огромной тюрьмы. Когда спустя много десятилетий в США прочли Солженицына, то независимо от намерений автора, который имел в виду критику именно советской власти, а не дореволюционной России, его описание ГУЛАГа было понято через восстановление созданного Кеннаном стереотипа».
Российские власти некоторые выводы из событий 1889 года все-таки сделали, хотя и не сразу. Они отменили телесные наказания для женщин, в Якутске спустя некоторое время восстановили прежние нормы транспортировки политических ссыльных, а в Забайкалье в 1898 году навсегда закрыли Карийскую каторгу. Но к этому времени взамен постаревших народовольцев в России выросло новое поколение непримиримых революционеров-подпольщиков. Один из них — Владимир Ульянов-Ленин, младший брат казненного в 1887 году студента Александра Ульянова, спустя 30 лет станет творцом доселе небывалого тоталитарного режима, основывающегося на непрерывном массовом насилии. Ленинская репрессивная машина превзошла все ужасы прежней царской каторги — в том числе и потому, что самодержавие и правящий слой Российской империи в свое время не сумели дать адекватный ответ вызовам своего времени.