Культура
00:04, 14 июня 2020

«Как заставить мужчину бросить все и помогать женщине» Что вынуждает людей забыть о своих инстинктах

Подготовила Наталья Кочеткова (Специальный корреспондент «Ленты.ру»)
Кадр: фильм «Моя любовь, Холо»

Оказывается, в человеческом страдании виноваты динозавры, легкие существуют благодаря лишайникам, а главным событием в жизни наших предков за последний эон было превращение в червей. Эволюционный нейробиолог Николай Кукушкин в своей дебютной книге «Хлопок одной ладонью. Как неживая природа породила человеческий разум» воссоздает эволюционную картину мира. С разрешения издательства «Альпина нон-фикшн» «Лента.ру» публикует фрагмент книги.

Крысы, как и люди, любят шоколад. Если кусочек шоколада поместить в прозрачный ящик, крыса быстро разберется, как ящик открывается, и с удовольствием съест свою награду. Но если рядом в таком же тесном ящике запереть другую крысу, то первая крыса освободит и товарища, и награду и поделится со спасенной крысой шоколадом.

Почему крыса так поступает? Если исходить из того, что живые существа действуют всегда в собственных интересах, то неясно, зачем освобождать из тюрьмы конкурента за лакомство, тем более с ним делиться. Почему бы не съесть все самой, а уж потом при желании освобождать вторую крысу? Да и вообще, почему крысу обязательно должны волновать страдания незнакомого животного? Мух, например, такие глупости не волнуют.

Это явление, при котором один организм добровольно делает что-то полезное для другого организма, но при этом бесполезное или вредное для себя, называется альтруизмом.

На первый взгляд в нем можно увидеть противоречие теории Дарвина, и сам классик по своему обыкновению на этот счет сильно переживал и много оправдывался. Альтруизм — по определению нечто, что не приносит пользу, а, наоборот, отнимает ресурсы. Почему же тогда естественный отбор не пресекает любые подобные нежности? Разве не будет крыса, съедающая всю шоколадку, сильнее крыс, съедающих каждая по половине?

На самом деле альтруизм не противоречит дарвинизму, а прекрасно в него вписывается. В этом, кстати, состоит главная мысль уже упоминавшегося опуса Ричарда Докинза «Эгоистичный ген» (The Selfish Gene). Все объясняется, если смотреть на жизнь не с точки зрения организмов, как мы обычно делаем, а с точки зрения информации. Жизнь действительно всегда действует в собственных интересах. Просто собственные интересы генов — живой информации — необязательно совпадают с собственными интересами организмов — машин для выживания этой информации.

Гены — это не просто куски ДНК, а их последовательность, то есть конфигурация, то есть абстрактная информация, заложенная в материальном носителе. Одни и те же гены одновременно существуют во многих организмах, как файл может одновременно содержаться на нескольких устройствах. То есть под контролем одного и того же гена одновременно находится не одно животное, а все животные, у которых есть этот ген.

В большинстве случаев генам выгодно, чтобы все им подконтрольные организмы думали только о себе: охотились на свою пищу, защищали себя от опасностей, производили максимум своего потомства. В типичных условиях это обеспечивает гену максимум размножения. Но бывают ситуации, когда гену выгоднее по-разному распределить роли между своими «машинами для выживания».

Сложные сообщества муравьев и пчел — это как раз пример такого перераспределения: из одного и того же генома происходят солдаты и рабочие, заботящиеся о потомстве, а также половые особи, это потомство производящие. Если рассматривать каждого муравья по отдельности, можно подумать, что рабочие и солдаты провалили экзамен по теории Дарвина и бессмысленно истратили ресурсы на производство собственных тел. Но с точки зрения генов они просто вспомогательные органы в целом крайне успешной машины.

Подобным образом можно рассматривать и альтруистичные наклонности других животных. Крыса, которая съедает всю шоколадку сама, выигрывает с точки зрения крысы. В краткосрочной перспективе это может помочь и ее генам: эгоистичная крыса оставит больше потомства, чем другие, которые остались без шоколада. Но рано или поздно наступят тяжелые времена, и в этой ситуации единственным способом выживания окажется сотрудничество. В таких условиях скорее выживут те крысы, которые друг другу помогают. Тот, кто спасает товарища из ящика и делится с ним шоколадом, с большей вероятностью сам оказывается спасен в аналогичной ситуации, поэтому «гены альтруизма» оказываются эффективнее в долгосрочной перспективе, чем «гены эгоизма». Альтруистичная крыса может проигрывать эгоистичной крысе с крысиной точки зрения, но при этом побеждать с генетической точки зрения. В общих чертах именно так звучит современное объяснение альтруизма.

Самая главная проблема этого объяснения состоит в том, что оно хорошо работает только в отношении близких родственников. Гену альтруизма нужны гарантии, что у окружающих тоже есть гены альтруизма, иначе альтруизм будет слишком опасным в долгосрочной перспективе: ты всем помогаешь, а тебе — никто. Если у двух организмов похожие гены, значит, они управляются отчасти единой силой. Если альтруизм выгоден одному, то с большой вероятностью он выгоден и другому. В результате возникает взаимопомощь, и гены альтруизма побеждают. Альтруизм в отношении братьев и сестер объяснить таким образом просто.

Гораздо сложнее объяснить, почему животных может нервировать факт страдания чужих, неродственных особей. Зачем генам спасать другие гены, если у них нет гарантий взаимности? Крыса, обученная добывать шоколад, безо всякого шоколада побежит к ящику с незнакомой крысой и освободит ее. Макака, обученная получать награду при нажатии кнопки, перестанет это делать, если одновременно бить током другую макаку.

О том, как быть с таким неродственным альтруизмом, среди эволюционных биологов до сих пор ведутся споры. Возможно, отчасти дело в том, что альтруистическое поведение, которое мы пытаемся напрямую объяснить теми или иными силами эволюции, на самом деле лишь побочное следствие чего-то большего.

Дело не в том, что отбор благоволит крысе, которая слепо помогает каждому встречному. Благоволит он той, которая понимает, что такое ящик; что, если тебя туда засунут, будет очень неприятно; и, самое главное, что крыса, которая там заперта в данный момент, ощущает себя именно таким образом.

Любовь для разлуки, брак навсегда

Как мы установили выше, социальность — способность понимать чужую особь, как себя самого, — в какой-то степени характерна для многих млекопитающих, включая, например, крыс. Скорее всего, прообразом этой социальности стали отношения матери и ребенка, сформировавшиеся в мезозойские времена благодаря малым размерам, теплокровности и живорождению.

Но возникший в кайнозое отряд приматов — просто ярмарка социальных организаций. Сегодня в этом отряде встречаются все возможные варианты общественного устройства, которые вообще можно представить. Для горилл характерны патриархальные гаремы с одним брутальным самцом и несколькими женами. Гиббоны, наоборот — образец семейной идиллии, при которой отец с матерью вместе заботятся о потомстве. Бонобо предпочитают коммуны с несколькими самцами и несколькими самками.

Видимо, этот последний коммунальный вариант был изначальным: он появляется среди приматов на самых ранних этапах их истории, одновременно с переходом к дневному образу жизни. Выйдя из тени, приматы стали сбиваться в группы с общими интересами, которые с развитием мозга постепенно становились более стабильными и более сложными. Гаремы и моногамные пары, по такой версии, происходят из коммун, а не наоборот.

Как объяснить, что приматы стали сбиваться в кооперативные группы, явно не сводящиеся к отношениям матери и ребенка? Чтобы животные захотели сотрудничать друг с другом, им должно быть очень туго поодиночке. Почему тяжело живется одиночным приматам? Именно потому, что они вышли из-под защиты ночи.

Взобравшись на деревья, приматы получили доступ к новой нише, не занятой другими крупными животными. Но в такой нише гораздо удобнее существовать при хорошем освещении, что закономерно выдавило приматов в дневное время суток. В свою очередь, это поставило их перед проблемой, когда-то стоявшей перед всеми синапсидами: днем сложнее защищаться от хищников. Эта проблема настолько опасна для одиночного животного, что ради ее решения гены обезьян пошли на кооперацию, а значит — на альтруизм. Именно преимуществами коллективной обороны сегодня объясняют изначальное возникновение социальных групп в отряде приматов, а вместе с тем — и тенденцию к увеличению мозга.

Среди других млекопитающих социальность, по-видимому, обычно связана напрямую с заботой о потомстве. Для летучих мышей, хищных и парнокопытных (а также для птиц) характерны резкие различия между видами, живущими в моногамных парах, и остальными, живущими поодиночке: у “парных” видов мозг стабильно больше. Получается, что в целом среди млекопитающих моногамия — это самая сложная форма социальности. Что может быть сложного в моногамии? Нужно каким-то образом заставить мужчину, который по своей эволюционной природе совершенно не расположен ни о ком заботиться, бросить все и на протяжении многих лет помогать женщине. С точки зрения самки, это означает, что нужно с умом подходить к выбору надежного самца, а также уметь делить с ним роли. С точки зрения самца, это означает полную перестройку мотиваций и приоритетов, что тоже не так просто осуществить без усложнения мозга.

Но у приматов такой зависимости размеров мозга от моногамии не наблюдается. Для них характерны крупные мозги независимо от типа брачных отношений. Что прослеживается у приматов, так это связь между мозгом и размерами группы. Другие млекопитающие тем умнее, чем лучше они заботятся о потомстве, а приматы тем умнее, чем больше у них друзей.

Чуть выше мы заключили, что социальность млекопитающих может быть “материнством-плюс”. Началось все с матерей, которым по определению выгодно вкладывать ресурсы в потомство, а далее к “рефлексии материнства” подключились другие субъекты и объекты. Но “плюс” у разных групп разный. У многих млекопитающих «материнство-плюс» — это материнство плюс отцовство, то есть парная забота о потомстве и моногамия. Другое дело приматы. Те исторически были озабочены не столько заботой о потомстве, сколько защитой от дневных хищников. Поэтому их «материнство-плюс» распространяется на целое общество. Приматы способны воспринимать всех своих соплеменников с той же глубиной и интенсивностью, с которой родители воспринимают детей, а половые партнеры — друг друга.

Что же касается моногамии, то у приматов она тоже встречается, но не в качестве изначального варианта, а в качестве следующего этапа эволюции коммуны. «Семейные» приматы (гиббоны, например) происходят от групповых приматов, а не наоборот. Поэтому в отличие от, скажем, моногамных грызунов, моногамные обезьяны хранят в себе эволюционную память о большой толпе народа. История человека — это как раз и есть пример перехода от коммунальности к моногамии при сохранении способности к групповому общению. Мы любим и детей, и супругов, и друзей.

Здесь можно снова вспомнить окситоцин — гормон материнства (он же «гормон взаимности»), повышающий доверие, взаимопонимание и так далее. Интересно, что у людей этот эффект, вызванный конкретным человеком, распространяется и на других окружающих. В любвеобильном настроении кажется, что вы любите всех и все любят вас. На самом деле эксперименты показывают, что это не совсем так. Окситоцин действительно вызывает мягкие «плюшевые» чувства по отношению ко всем «своим», а не только к тому человеку, с кем вы разговариваете или, скажем, целуетесь. Но одновременно окситоцин повышает агрессию и недоверие ко всем «чужим». Просто в хорошем настроении вы об этом не задумываетесь.

В общем, окситоцин и здесь рассказывает эволюционную историю. Наша социальность — это не просто слепая любовь. Это стадное чувство. То, что мы воспринимаем как любвеобильность, на самом деле повышенный контраст между «своими» и «чужими», или, как сказали бы биологи, — между ингруппой и аутгруппой. Наше общество основано на защите от врагов. Поэтому с происхождением первых приматов связано почти все плохое, что есть в человеческих отношениях: ненависть, предрассудки, шовинизм, войны. Все это результаты «рефлекторного» недоверия к тем, кого мы «рефлексивно» опознаем как «чужих», в совокупности со столь же «рефлекторным» доверием к «своим».

На заре жизни на Земле сообщества генов, плавающих по гидротермальным источникам, формализовали свои общественные отношения, изолировав «свои» гены от «чужих» в пределах замкнутой капсулы, то есть клетки. Миллиарды лет спустя уже сами клетки формализовали свои общественные отношения, изолировав «свое» пространство от «чужого» замкнутым эпителием, что положило начало многоклеточным животным. В кайнозойскую же эру животные, а именно приматы, точно так же формализовали свои общественные отношения искусственной границей, изолировав «своих» от «чужих» в собственном сознании.

Эмерджентность, эмерджентность и еще раз эмерджентность.

< Назад в рубрику