Россия
00:01, 4 августа 2021

«Это слишком жестко для ребенка» Последние пионеры СССР — о крахе страны и ее идеологии

Записал Михаил Карпов (Специальный корреспондент «Ленты.ру»)
Фото: Shepard Sherbell / Corbis / Getty

Вступление в пионерскую организацию было для гражданина СССР обязательным этапом жизни, одним из важных социальных ритуалов, делающих его частью советского общества. Те, кого принимали в юные пионеры на излете Советского Союза, в 1991 году, в 2021-м перешагивают сорокалетний рубеж. «Лента.ру» попросила последних юных ленинцев рассказать о том, чем для них была пионерская организация и что они почувствовали, когда ее внезапно не стало.

«Тебя в семь лет учат умереть за воображаемый склад»

Дмитрий Трещанин, Липецк:

У меня была книжка «Хочу все знать», или что-то вроде этого, где была целая глава, посвященная пионерии, коммунистической партии, красным флагам… Вплоть до того, что там были выдержки из дневника Че Гевары — получается, я их еще октябренком прочитал. Это вызывало у меня неподдельный восторг: вот я октябренок и скоро стану пионером, буду делать всякие полезные вещи, собирать металлолом...

Я даже нашел какую-то ржавую железяку, наполовину вкопанную в землю. Глядя на нее, я представлял себе, что, когда у нас будет пионерский отряд, мы откопаем ее, сдадим в металлолом и будем вот такие молодцы.

Время шло вперед, и того, что происходило в политике страны, я особо не улавливал. Это все было далеко от меня, да и от остальных ребят тоже. Я помню, что, когда нас принимали, одна девочка из нашего класса отказалась стать пионеркой, и на нее все смотрели как на белую ворону: «Как так? Ты не хочешь быть пионеркой?!»

Когда нас наконец приняли в пионеры, было дичайшее разочарование — никаких серьезных дел в результате так и не началось. Никто не таскал металлолом, не собирал макулатуру. Но все было строго — сменка и красный галстук у тебя должны быть обязательно, иначе в школу не пустят.

Один раз меня не пустили, когда я сжег утюгом свой красный, а точнее оранжевый галстук. Их делали из самой дешевой, самой хреновой синтетической ткани, которая налипала на утюг, а резервного у меня не было.

Школа у нас была очень странная. Она была нетиповой, это было большое дореволюционное здание с двумя классными лестницами во флигелях, которая раньше была больницей, а потом стала школой.

На втором этаже у нас были огромные шестиметровые потолки, а на лестничной площадке между директорской и учительской стояла гигантская пятиметровая белая статуя Ленина с транспарантом «Учиться, учиться и учиться». Ширинка штанов статуи находилась примерно на уровне роста ученика. И однажды кто-то нарисовал на белоснежных брюках Ильича большой зеленый *** [член].

Но этого ему показалось мало. Лестница в этом старом дореволюционном здании была очень широкой. Чтобы никто не бегал (здание-то аварийное), директор расставлял дежурный класс по всей лестнице, ровно посередине нее, боком к входу, не держась за руки, а на расстоянии половины пролета, чтобы восходящий поток шел у тебя перед лицом, а нисходящий — за спиной, и люди не перемешивались. То есть по правой стороне лестницы люди поднимаются, а по левой спускаются, и ты стоишь в виде такой дорожной разметки. Еще двое дежурят возле Ленина, и еще по паре — в каждом коридоре.

Каждому классу выпадало дежурить раз-два в месяц, он на пять минут раньше снимался с уроков и на пять минут позже приходил — нужно было успеть выстроиться в эту разметку до звонка. Было две смены. Пересменка происходила в два часа дня, а последний урок первой смены заканчивался в 13:15-13:25 — то есть между первой и второй сменой было около 40 минут.

Внизу у нас был большой парадный холл с раздевалкой, столовой и всем остальным, и вход на эту парадную лестницу. Дежурный класс выстраивался в виде омоновской шеренги на первом этаже возле лестницы и следил, чтобы пока первая смена не спустится, вторая смена не заходила наверх.

Если человек спустился и забыл что-то наверху, мы его обратно уже не пускали. Те же, кому надо было наверх, пытались сгруппироваться и пробить эту шеренгу. Иногда это им удавалось, в особенности старшеклассникам. Мы, естественно, бились как львы, потому что ведь порядок нужно поддерживать! Плескали в других какими-то жидкостями, кусались, били. Естественно, будучи на другой стороне, мы сами пытались прорвать оцепление. Меня однажды за особую ретивость вызвали и сказали, что «а вот так уже делать нельзя — они нарушают, но и ты нарушаешь».

В пионерские годы мы были самыми младшими пионерами, и раскидать нас было проще простого. Естественно, старшеклассникам это было интереснее всего: стоят такие сопляки-пятиклашки и заявляют тебе в лицо, мол, мы тебя не пропустим! Они с разбегу в нас врезаются, пытаются прорваться, а мы стоим, как «космонавты» на митинге: «Не, сука, не пройдешь!»

На следующий год мы проходили в галстуках пару месяцев, постепенно контроль за их ношением снижался, и как-то вдруг все постепенно перестали их носить, один за другим. Но тогда же появилась тема с вольной одеждой, и люди стали приходить в школу в джинсах, в футболках.

Ленина убрали только после октября 1993 года — он стоял долго, посреди дикого капитализма Гайдара и Чубайса. Потом наконец директору намекнули, что статуя выглядит как анахронизм и может вызвать определенные вопросы: власть-то сменилась, какой еще Ленин? И у нас произошел ленинопад, но он был тихим. Мы пришли в школу — а Ленина нет, и поста номер один нет. Ходили слухи, что Ленина поставили на вторую лестницу, которую директор завалил каким-то хламом. Может быть, он там стоит до сих пор. Возможно, когда школу наконец начнут приводить в порядок, рабочие найдут на второй лестнице того самого Ленина с подрисованным зеленым фломастером пенисом.

Вообще, я был очень сильно индоктринирован советской пропагандой. Какие-то книжки, рассказы… Я прочитал «Повесть о настоящем человеке», и меня она дико вштырила. Советский патриотизм, правильность этого мироустройства глубоко во мне сидели. Они просто разрушились, произошла естественная эрозия, и они ничем таким не заменились. Я не прозрел в одночасье, не признал внезапно, что все это — говно.

Но пионером я перестал быть гораздо раньше. Ведь жестокое разочарование наступило у меня сразу после церемонии принятия в пионеры. Я, как истинно верующий, подошел к учительнице и спросил, когда мы уже начнем металлолом собирать. Она на меня посмотрела как на идиота. Как раз в этот момент это и произошло: когда я понял, что это фуфло, что все, что я читал, неправда.

Хотя по большому счету хорошо, когда педагоги занимаются воспитанием детей в стиле скаутского движения, с которого пионерию и слизали, — с какими-нибудь нашивками за достижения, выездами на природу, смешными ритуалами… Потому что это интересная игра для детей, способная научить их чему-то хорошему. Например — работать в команде, чувству ответственности.

А есть другая ситуация. Может быть, помнишь рассказ о том, как старшие мальчики играли в солдатиков в парке, приняли в игру мальчика помладше и поставили его в качестве постового, и он стоял до ночи, потому что про него забыли, а он был очень ответственный? Стоял и охранял воображаемый склад, пока не подошел дяденька милиционер и не сказал: «Свободен! Я тебя отпускаю с караула!» Вот это стандартная индоктринирующая советская история. Это слишком жестко для ребенка, это звериная серьезность.

Когда тебя готовят умереть в семь лет за воображаемый склад — это не очень хорошая история. А когда тебя учат петь под гитару у костра, вязать узлы и, ловко балансируя, переходить ручьи или вместе решать какие-то задачи — это другое. Школьный «Брейн-ринг» дал мне гораздо больше, чем вся пионерская организация. Ведь эта игра научила меня взаимовыручке, командной работе и быстро соображать. Не форма, не галстук, не устав и не история о том, что на часах надо стоять, пока не умрешь или пока тебя не отпустит милиционер.

«В воздухе витало ощущение запущенности»

Валентин, Москва:

Мне казалось, что пионерия — это некое общее дело, которым мы будем заниматься вместе с друзьями. Не просто будем хорошими сами по себе, а целенаправленно. Вся пионерская история воспринималась как кружок, в котором нужно будет выполнять задания, нацеленные на увеличение добра вокруг (даже не в мире). Было приятно ощутить себя полезным и правильным.

Что такое пионерское движение, я знал только по детским книгам (вроде Тимура с командой). Мне хотелось туда, потому что это было здорово — вместе с друзьями заниматься чем-то интересным. У нас был хороший класс, мы дружили не только группами, но и все вместе с удовольствием общались.

В то время я, как наивный идеалист, видел все в радужных цветах. Может быть, оттого, что меня воспитывали мама и бабушка, а в классе была очень уютная и домашняя училка. Мы были какими-то одуванчиками. Не было строгости, не было какой-то жуткой «советской ответственности». Поэтому быть пионером было здорово.

У меня легкий синдром дефицита внимания (СДВГ) — мне вообще бывает странно осмыслить что-то в отрыве от собственных фантазий. Поэтому непонятные, большие, сложные и не касающиеся непосредственно меня вещи я очень сильно упрощал, они ускользали из фокуса внимания. Гораздо понятнее была прикладная сторона пионерской жизни: быть вежливым, добрым, собирать макулатуру, металлолом...

Особенно понятно было следование правилам, потому что ритуальная сторона для эсдэвэгэшников — норма жизни. Чтобы избежать внутреннего дискомфорта, я стараюсь придерживаться стандартного поведения. Поэтому все, что помогает упорядочивать, воспринимается нами хорошо или нормально. Без удивления. Мне вообще это казалось большой игрой: можно что-то делать, за что тебя похвалят, так почему бы и нет?

Торжественная линейка, на которой мы читали пионерскую клятву, стала моим очень ярким воспоминанием. Всем классом обсудили перспективы: еще несколько лет — и комсомол. И мы серьезно обсуждали, кто пойдет, а кто не хочет.

Линейка была в апреле, перед окончанием учебы. А уже осенью я перешел в новую школу. Вот там было уже как-то не по-детски, не так наивно, и на меня смотрели с удивлением. То ли район другой, то ли в школе иначе вели обучение, но слово «пионер» там было скорее ругательством.

Было сначала странно, а потом и обидно, что новые одноклассники обесценивают то, что я считал правильным. Пионерские идеалы — это очень банальный, в общем-то, уклад. В них нет ничего сверх обычного, кроме какого-то душевного аванса — быть правильным из принципа. И вот над этим принципом посмеивались.

Какое-то время я носил галстук, стараясь следовать тому самому принципу. Но пара преподавателей как-то не очень лестно упомянула эту привычку, и мне не захотелось выделяться (я и без того был своеобразный).

В итоге галстук сначала лежал в шкафу на средней полке, потом переехал куда-то наверх, а потом и вовсе потерялся. Но рисовать я на нем, как многие другие, ничего не стал. Было обидно — это был символ моих светлых ожиданий от будущего.

Что касается родителей, то папа «предвидел» и регулярно обсуждал происходящее. Но поскольку он крутился сам (сразу после издания закона о кооперативах он организовал такой и занимался кучей всего — предпринимательствовал), то происходящее воспринимал с энтузиазмом. Он не питал никаких иллюзий относительно советской власти (собственно, как и к власти вообще) и дичайше не переносил коммунистов. Ему государственная идеология была противна крайне. Кроме того, он долгое время был в системе — инспектором уголовного розыска. Ушел, сильно разочаровавшись.

Мама относилась нейтрально-настороженно: крупные перемены чреваты ухудшением личного благополучия, а семью нужно сохранить, детей кормить...

Когда прошла эйфория от смены власти при Ельцине (или, вернее, Ельциным), то не было каких-то потрясений, сомнений в том, как быть и что делать: папа пытался вести бизнес, мама держала дом. Было не сложнее и не страшнее, чем при СССР.

Что касается пионерии, то для них это был остаток Идеологически Неприятного Режима. Вроде как отвалилось — и слава богу! Хотя папа, при всей своей нелюбви к коммунистической идеологии и в целом понятийном отношении к жизни, меня ни разу не кошмарил в связи с тем, что я был пионером. Без лишнего трепета, без пафоса и попыток разуверить. Пионер? Хорошо. Молодец.

Вообще, пионерское движение как воспитание в нормализованной культуре — вещь полезная. Аналогично и Юнармия. Это хороший инструмент для формирования мировоззрения. Плохо то, что в обоих случаях перекос случается в очень узкие и политизированные нормы. В этом смысле оба инструмента в том виде, в каком мы их знали (пионерия) и знаем (Юнармия), плохи.

Зачем детям политика? Сформировать понимание политики можно в общих чертах. При большом желании и гуманистические идеалы можно извратить. Та же сегрегация, упор на духовные скрепы — лишнее. Поэтому в текущем виде молодежное движение несколько однобоко. Хорошо, что оно не единственное, — можно все-таки выбирать.

«Градус ответственности быстро снижался»

Светлана Пасечник, Москва:

В то время меня все устраивало, это были лучшие годы моей жизни. Мы много ездили по пригородам, катались на велосипедах. Было очень спокойно. Если я боялась зайти в подъезд, потому что там стояла шумная компания, то ловила на улице любого незнакомого мужчину и просила меня проводить до квартиры. Проблемы были смешными: например, забыла школьную форму, пришла в вязаном платье, все в классе посмеялись.

Ленин, конечно, не был богом, но именно он преподносился как человек, благодаря которому у нас есть это спокойствие и безопасность. Он пришел, сделал революцию, к власти пришли те, кто надо, и теперь мы живем в прекрасном процветающем обществе. Никаких других исторических личностей в моем уме тогда не было.

Родители мои постоянно учились, продвигались в аспирантуру, — мы просто были погружены в то, как «хорошо в стране советской жить». Если что-то и доносилось про Запад — так это про технологии, вкусняшки или что-то в этом роде.

У меня родственники и знакомые ездили, скажем, в Германию, привозили — до сих пор помню — мармеладных мишек. Мы их ели по одному, обсасывая по полчаса, пока он не «умрет», не позволяли себе его жевать. Было представление о том, что за границей есть какие-то крутые ништяки, которых нет у нас.

Мне повезло, я не знала, что существуют серьезные препоны для того, чтобы выехать за границу, потому что мой отец много ездил по всяким командировкам и брал меня с собой. Я была в Литве, в Латвии — в Риге… Это, конечно, был СССР, но для нас это все равно было что-то другое, ведь они разговаривали на другом языке. Так что для меня это была такая же заграница, как, скажем, Франция.

Что касается пионерии, я всегда боялась, что меня могут не принять, потому что за поведение у меня всегда был «неуд» — такой уж у меня характер.

Мне представлялось, что пионеры — это такие ответственные и неравнодушные члены общества, на которых потом держатся закон и порядок, а не нахлебники. Цепочка «пионер — комсомолец — член партии» в голове присутствовала, но про построение коммунизма мы вообще не думали. Мы не знали, за что или против чего мы боремся, скорее были за все хорошее против всего плохого. Такие квазихристианские ценности.

Я очень хорошо помню, что, когда нас принимали, один мальчик отказался, сказал, что ему это не надо. Все были в шоке: как это? А он ответил, что родители сказали ему, что все это ерунда. Мое непонимание его поступка было основано на том, что все мы не понимали, как это возможно.

Кстати, градус ответственности быстро снижался. Сначала всех агитировали за вступление, потом оказалось, что те, кто не хочет, могут этого не делать. Сначала все должны были учить клятву и выходить читать ее по одному, а потом по факту у нас было «хоровое пение». И все это очень обесценивало саму ситуацию, уже было непонятно, зачем это все, ведь ты не брал на себя персональную ответственность. Просто постоял в толпе — и все.

Принимали нас у поезда, который вез гроб с Лениным, и как только это случилось, все начало меняться очень резко. Гуманитарная помощь, письма от американских детей… Вся эта пионерия обесценилась. Я ясно помню, как мы обсуждали с одноклассниками: «Ой, я эту клятву не произносил, просто губами шевелил». Надо сказать, я ее так и не выучила, мне было не до этого, и принимали нас всем классом — скопом.

Все было очень быстро: весной нас приняли, а буквально месяца через полтора меня перевели в частный лицей, где все было по-другому. Мама вышла замуж за достаточно обеспеченного человека, а-ля нового русского. Мой мир изменился в одночасье — весь. Так что в эти полтора месяца я просто носила галстук, и больше ничего. Безусловно, мне потом очень не хватало того времени. Этот момент был переломным и в истории страны, и в моей жизни, но в моем случае это больше связано с личными переживаниями и семейными обстоятельствами.

Появились люди с деньгами, замаячили на горизонте материальные блага, и все, что реально ценно для тебя как для человека, враз обесценилось. Оказалось, что для того, чтобы дядя Вова, отчим, не орал на маму, надо чистить ему ботинки. Тогда он даст денег, и мы на них купим шоколадку. Просто треш и говнище.

И мне кажется, что как раз отсутствие идеологических организаций привело нас к тому состоянию, в котором мы находимся сейчас. Тогда люди хотя бы видели какой-то смысл в своей жизни, а когда нас резко лишили его, сказали «крутись как хочешь», ценности стали резко меняться — пошло-поехало, кто во что горазд, когда люди не видят смысла, когда понимаешь, что без бумажки и без денег ты букашка, непонятно, где себя приложить, куда себя деть... Я уже не говорю обо всяких сектах и о том, к чему это приводит в маленьких городах.

Моя мама сейчас живет в деревне в Воронежской области. Там было 30 тысяч жителей, клуб, библиотека. Сейчас там нет ничего, все заброшено. Школа тоже закрылась. Теперь там живет человек 500. Людям стало абсолютно нечего делать, и никто нам не дал ничего взамен.

Но я сейчас говорю не про какую-то большую светлую цель, а про социальную политику, которая в утрированном варианте описывается словами «за все хорошее против всего плохого». Ходить в кружок — хорошо, а курить во дворе за забором — плохо. Нужны люди, которые это прививали бы с точки зрения ценностей.

Конечно, государство всегда захочет вложить в это и свою идеологию. Как сейчас. Наша нынешняя идеология — это поиск врага. Лучше всего мы умеем сплачиваться против внешней угрозы. И это очень печально, потому что если раньше враги хотя бы хотели у нас отнять светлое будущее, то теперь его нет. Никто не воспитывает в людях стремление к саморазвитию (в хорошем смысле, а не так, как это делают «тренеры личностного роста»). У нас общество потребления — купи, купи, купи… Купи то, купи это, купи новый айфон... А Запад не дает тебе купить новый айфон, потому что санкции.

«Ленин вписывался в общую картину мифологии»

Екатерина Дериглазова, Орел:

Это была какая-то данность, и все. Я не задумывалась, это было просто неким фактом: вот существует пионерия, вот у нас советское государство, дедушка Ленин. Хотя, в отличие от других детей, у меня было окошко в другой мир, потому что моя лучшая подруга — ливанка. От нее я узнала, что у них там нет пионерии, нет дедушки Ленина и вообще все по-другому.

Дедушка Ленин для меня был просто неким персонажем, скорее сказочным. Все это так далеко отстояло от нас в прошлом, что я даже не задумывалась о его реальности. Мы, конечно, помним по книжкам, как там все было сладенько, так что это был положительный герой, но как-то я классе в первом-втором, будучи совсем мелкой, поймала себя на одной мысли.

Я читала все, что мне попадалось под руку, и у меня в голове сложилась очень странная картина мироздания: вот у нас есть Ленин, и еще, поскольку как раз тогда начали везде раздавать всякие детские Библии, над нами есть Господь Бог. Прочитала греческие мифы и подумала: у греков нет никакого Господа Бога и Ленина, зато есть Олимп, а на нем свои боги. И все это у меня отлично укладывалось в голове, Ленин вписывался в общую картину мифологии. Тогда я, конечно, не назвала бы это мифологией, но по ощущениям было именно так.

Что касается внешнего мира, то мне почему-то казалось, что все страны хорошие. Может быть, потому, что у меня были франкоговорящие друзья, семья, живущая в другой стране.

Но в пионеры вступать было нужно, меня посчитали. Тогда, насколько я понимаю, вообще в первый раз спрашивали, хочешь ты быть пионером или нет. Это, видимо, не было какой-то привилегией. Раньше же это делали в порядке очереди — сначала отличников, потом тех, кто похуже учится, и так далее.

Принимали меня в мае 1990 года, в Орле. Когда меня спросили, хочу ли я быть пионеркой, я сказала: «А можно нет?»

Было это связано с тем, что за несколько лет до этого я не то чтобы ударилась в религию, но в Бога поверила. Причем пришло это не из семьи, не от бабушки и дедушки — бабушка была тихой верующей. А я как-то почитала Библию, стала разговаривать с подругой, которую воспитывали не в СССР, и спросила ее, верит ли она в Бога — чисто для поддержания разговора. Она ответила: «Конечно!» Мы стали об этом беседовать, и я поняла, что тоже хочу верить в Бога. И стала верить.

Не помню, кто мне это сказал, но это витало в воздухе: что если ты веришь в Бога, то пионером тебе быть никак нельзя, это взаимоисключающие вещи. Почему-то тогда у меня была такая установка, не знаю, может быть, я сама это придумала или мне кто-то сказал… Я подумала: блин, пионерия-то не навсегда, а Господь — навсегда.

Вот я и спросила, можно ли мне не быть пионеркой, потому что галстук же надо было обязательно надевать в школу! Так что клятву я не давала, но галстук мне повязали вместе со всеми у памятника погибшим в Великой Отечественной войне. Дети выходили и бубнили строчки клятвы по одному. А я просто вышла, ничего не стала говорить, вожатая повязала мне на шею галстук, сказала «Поздравляю!» — и я пошла по своим делам.

Единственное, почему мне хотелось быть пионеркой, — это потому, что пионеры могли ходить в начальную школу и там заниматься с детьми. Как это называлось, «брать шефство». Чем я занималась — в упор не помню, но вспоминаю, что их можно было как-то организовывать, куда-то водить, что-то рассказывать… Мне казалось, что это так классно — возиться с мелкими, командовать ими.

Вроде были какие-то пионерские собрания, еще что-то, но это было так скучно, что просто испарилось из памяти. Нам, кстати, читали политинформацию, но я не помню, был ли это собственный почин преподавателя ОБЖ или что-то централизованное. Помню, как он рассказывал, что американцы хотят сбросить бомбу на Орел или Воронеж, и перечислял, что нам нужно делать в этом случае. Он был бывший полковник, и, похоже, у него просто был профессиональный перекос по жизни.

Когда Горбачев был в Форосе, я слышала обо всем этом по радио и помню изумленные лица родителей. Мы тогда отдыхали на море, было только радио, а телевизор ловил только украинские каналы. Я очень хорошо помню ощущение тревожности тогда.

Именно тогда пришло понимание того, что в стране уже все плохо. Начался гуманитарный кризис. До этого, конечно, взрослые много чего говорили, но в детстве мне казалось, что политика — это такая скучная вещь, что интересоваться этим нет никакого смысла.

Галстуки нас заставляли носить аж до седьмого класса — в нашем «красном» регионе это было нормально. Это был то ли 1993, то ли 1994 год — в то время в финансовом плане у нас было все настолько плохо, что фотографий того периода у меня почти нет.

При этом сама пионерская организация существовала, и, скажу тебе, в славном городе Орле она существует до сих пор. В прошлом году, проходя 19 мая через площадь, я увидела целую кучу пионеров, вполне себе юных и салютующих.

Если смотреть на пионерскую организацию с точки зрения опыта, то сразу хочется провести параллель с гитлерюгендом — и больше никак. Это всегда была обязаловка, видимость и какая-то необходимость эту видимость поддерживать. Наверное, молодежные политические организации — это клево. Но всеобщая обязательная пионерия — нет. Классные пионеры были у Гайдара, которые всем помогали, но это же сказка, мифология.

Что касается сбора металлолома и помощи бабушкам — не думаю, что в этом есть большая заслуга именно пионерской организации. Металлолом отдельно, политика отдельно. Так бы все лучше работало и в плане сбора металлолома, и в плане политики.

Принудиловка работает от обратного. Что значит — я должен? Даже когда к нам приводили ветеранов и приходилось их расспрашивать о войне, я чувствовала легкую нотку фальши, стыд. Вроде ты ничего плохого не делаешь, но как-то неудобненько, ведь все оно не по-настоящему.

Что касается Юнармии, то мне на нее еще страшнее смотреть. Насильственный милитаризованный патриотизм вызывает у меня дрожь и отвращение на животном уровне. Я вообще считаю, что любая крупная организация представляет потенциальную опасность, особенно всеобщая и добровольно-принудительная.

< Назад в рубрику