Культура
00:01, 20 августа 2023

«Насмешки, критика и зависть» Что скрывалось за роскошной жизнью царской семьи: записки дочери российского императора

Подготовила Наталья Кочеткова (Специальный корреспондент «Ленты.ру»)
Картина Богдана Виллевальде «Николай I с цесаревичем Александром в мастерской художника»

Императора Николая I многие современники не любили. Его считали строгим суровым солдафоном. Недруги не могли простить ему не только разгром восстания декабристов, но и проигранную Крымскую войну. Поменять взгляд будущих поколений на отца и его семью решила его дочь Ольга Николаевна. Долгие два года она, уже будучи королевой Вюртембергской, писала мемуары. Эти воспоминания — редкий документ эпохи: в тот период члены дома Романовых, как правило, не предавали бумаге тайны своей личной жизни, чтобы сделать их публичным достоянием. Ольга же решилась рассказать о скрытой от постороннего наблюдателя жизни царской семьи. «Лента.ру» с разрешения издательства «Центрполиграф» публикует отрывки из книги «Сон юности. Записки дочери императора Николая I».

1826 год

В августе 1826 года нас отправили в Москву с флигель-адъютантом Василием Перовским. Поездка продолжалась девять дней. Мне было в то время четыре года, и впечатление от нее осталось самое пестрое.

Шоссе не существовало, только одни проселочные дороги с брусьями с правой стороны, воткнутыми просто в песок.

<…>

Я была еще слишком мала для того, чтобы присутствовать на коронации родителей в соборе, и могла видеть только отблеск пышного торжества в Грановитой палате, где Их Величества сидели на тронах и обслуживались высшими сановниками, в то время как остальные гости и члены дипломатического корпуса стояли и, принеся свои поздравления, пятились с бокалами шампанского в руках.

Вокруг нас — необычного вида женщины в восточных одеяниях: татарки, черкешенки, жительницы киргизских степей. Все это было ново и непривычно. Восток, его люди и обычаи — все это привлекало любопытство чужеземцев и создавало вокруг древнего города, с его золотыми куполами и причудливыми башенками, блестящий ореол.

1831 год

Поскольку я рассказываю только о том, что сама помню, в этих рассказах из детских лет остается мало места для политики. Однако два обстоятельства я все же должна упомянуть.

Одно из них — визит шведского наследника, сына Бернадота, в июле 1830 года. Это считалось событием, оттого что с 1796 года ни один шведский принц не посещал нашего двора после того, как разошлась свадьба между Густавом Адольфом IV и великой княжной Александрой Павловной.

Второе — визит персидского посольства. Это дало повод для высшей степени торжественной аудиенции: Их Величества перед троном, мы, ниже их на ступеньках, полукругом сановники, двор, высшие чины армии — все это наполняло Георгиевский зал с проходом посреди, который обрамлялся двумя рядами дворцовых гренадер.

Двери распахнулись, вошел церемониймейстер со свитой, и, наконец, показался Хозрев-Мирза, сын принца Аббас-Мирзы, сопровождаемый старыми бородатыми мужчинами, все в длинных одеяниях из индийского кашемира, с высокими черными бараньими шапками на головах. Три низких поклона! Потом Хозрев прочел персидское приветствие, которое Нессельроде (тогдашний министр иностранных дел) передал государю в русском переводе. На него отвечал государь по-русски.

Несколько раз еще при дворе видели этого персидского принца не старше пятнадцати лет: он завораживал дам своими чудными темными глазами, он развлекался в театрах, на балах и не знал больше четырех слов по-французски, которые он употреблял смотря по обстоятельствам: «совершенно верно» говорил он мужчинам и «очень красиво» — дамам.

Императрице поднесли прекрасные подарки: персидские шали, драгоценные ткани, работы из эмали, маленькие чашки для кофе, на которых была изображена бородатая голова шаха.

Государь получил чепраки, усеянные бирюзой, и седла с серебряными стременами. Я еще не упомянула четырехрядный жемчуг, который отличался не столько своей безупречностью, сколько длиной. Мама охотно носила его на торжественных приемах, и я его от нее унаследовала.

Революция в июле 1830 года во Франции и падение Бурбонов вызвали у нас большое волнение. Законность была для нашего отца то же, что легитимность. Французские дети были одного возраста с нами; Карл X просил руки одной из нас, сестер, для герцога Бордоского, мы знали рассказы Буйи, посвященные этим детям, и вдруг — они оказались в изгнании в Холейруде, напоминавшем нам несчастную Марию Стюарт!

О революции в Бельгии мы слышали только в связи с тем, что сестра Папа, которая там была замужем, должна была покинуть свой чудесный дворец в Брюсселе, наполненный ценными вещами из Михайловского дворца в Петербурге. Героическая защита крепости Антверпена упоминалась очень часто, и портрет защищавшего ее генерала был выставлен в городских витринах.

Зима 1833 года

По вечерам ходили во французский театр, ансамбль которого привлекал знатоков, а также и тех, кто любил блестящее общество. Папа, после шестнадцатилетнего брака все еще влюбленный в Мама, любил видеть ее нарядно одетой и заботился даже о мелочах ее туалета.

Это, правда, вызывало слезы, но никогда не переходило в сцену, так как Мама сейчас же соглашалась с ним, и Папа, немного смущенный и сконфуженный, усиливал свою нежность к ней.

В определенные дни недели нам читали в Сашиной библиотеке французских классиков, особенно Мольера, актеры французского театра. Я вспоминаю при этом уже сильно пожилую мадам Бра, неподражаемую в характерных ролях, которая приводила в восторг и потешала Папа и дядю Михаила. Вся французская труппа занимала дом на Крестовском, на берегу Невы. Часто, отправляясь кататься, мы останавливались под балконом, и Папа звал: «Мадам Бра, вы дома?» Старая дама пышных размеров сейчас же появлялась, и начинался шуточный диалог. Папа смеялся до слез, в то время как Мама не очень одобряла скабрезные шутки в нашем присутствии.

И несмотря на это, были и такие добродетельные дамы, которые обвиняли Мама в легкомыслии и фривольности!

На что тот возражал: «Возможно, но я думаю, что она, танцуя, попадет в рай, в то время как вы еще будете стучаться в дверь».

<…>

Наше религиозное воспитание было скорее внешним. Нас окружали воспитатели-протестанты, которым едва были знакомы наш язык и наша церковь. Мы читали в их присутствии перед образами «Отче наш» и «Верую», нас водили в церковь, где мы должны были прямо и неподвижно стоять, без того чтобы уметь вникать в богослужения. Чтобы не соскучиться, я повторяла про себя выученные стихотворения. Наш первый преподаватель Закона Божия и духовник, о. Павский, читал нам Евангелие, не давая ничего нашему детскому представлению, и только позднее о. Бажанов стал объяснять нам богослужение, чтобы мы могли следить за ним. Вероятно, из оппозиции к религиозному безразличию нашего окружения в нас, детях, развилось сильное влечение к нашей православной вере. Благодаря нам наши родители выучились понимать чудесные обряды нашей церкви, молитвы праздников и псалмы, которые в большинстве случаев читаются быстро и непонятно псаломщиками и которые так необычайно хороши на церковнославянском языке.

Для Папа было делом привычки и воспитания никогда не пропускать воскресного богослужения, и он, с открытым молитвенником в руках, стоял позади певчих. Но Евангелие он читал по-французски и серьезно считал, что церковнославянский язык доступен только духовенству. При этом он был убежденным христианином и глубоко верующим человеком, что так часто встречается у людей сильной воли.

В религиозных представлениях Мама преобладающими оставались впечатления ее протестантского воспитания. В нашей религии для нее радостью и утешением были только молитвы об умерших, оттого что они теснее соединяли ее с покойной матерью. Ни богослужения, ни молитвы не могли умилить ее до слез. И все же кому случалось быть свидетелем того, как Мама с Папа готовились к причастию, тот обнаружил бы, до какой степени верующими они были. В эти дни Папа был преисполнен детски-трогательного рвения, Мама же была скорее сдержанная, но без налета всякой грусти.

В последний день старого года неизменно приезжал митрополит Серафим с монахами Александро-Невской лавры, певшими нам хором чудесное славословие. После этого родители собственноручно обносили их закуской и вином.

После страниц, посвященных Мама, я хочу вспомнить и о Папа.

Он любил спартанскую жизнь, спал на походной постели с тюфяком из соломы, не знал ни халатов, ни ночных туфель и по-настоящему ел только раз в день, запивая водой. Чай ему подавался в то время, как он одевался, когда же он приходил к Мама, то ему подавали чашку кофе с молоком.

Вечером, когда все ужинали, он опять пил чай и иногда съедал соленый огурец.

Он не был игроком, не курил, не пил, не любил даже охоты; его единственной страстью была военная служба. Во время маневров он мог беспрерывно оставаться восемь часов подряд в седле без того, чтобы хоть закусить чем-нибудь. В тот же день вечером он появлялся свежим на балу, в то время как его свита валилась от усталости.

Его любимой одеждой был военный мундир без эполетов, протертый на локтях от работы за письменным столом. Когда по вечерам он приходил к Мама, он кутался в старую военную шинель, которая была на нем еще в Варшаве и которой он до конца своих дней покрывал ноги.

При этом он был щепетильно чистоплотен и менял белье всякий раз, как переодевался. Единственная роскошь, которую он себе позволял, были шелковые носки, к которым он привык с детства.

Он любил двигаться, и его энергия никогда не ослабевала. Ежедневно во время своей прогулки он навещал какое-нибудь учреждение, госпиталь, гимназию или кадетский корпус, где он часто присутствовал на уроках, чтобы познакомиться с учителями и воспитателями.

Кроме докладов министров и военных чинов, он принимал также и губернаторов, умея так поставить вопрос, что всегда узнавал правду. Он не выносил тунеядцев и лентяев.

Всякие сплетни и скандалы вызывали в нем отвращение. Когда он узнавал, что какой-нибудь сановник злоупотребил его доверием, у него разливалась желчь и ему приходилось лежать. Подобным образом действовали на него неудачные смотры или парады, когда ему приходилось разносить (делать выговоры перед строем). То, что казалось в нем суровым или строгим, было заложено в характере его безупречной личности, по существу очень несложной и добродушной.

<…>

1834 год

Опять встают передо мной картины нашей детской жизни. В память моего посещения монастыря в Новгороде игуменья Шишкина подарила мне [игрушечную] крестьянскую избу, внутренность которой была из стекла, а мебель расшита цветным бисером. Кукла с десятью платьями, изготовленными монахинями, находилась в ней. Почти одновременно с этим подарком Папа подарил нам двухэтажный домик, который поставили в нашем детском зале. В нем не было крыши, чтобы можно было без опасности зажигать лампы и подсвечники. Этот домик мы любили больше всех остальных игрушек. Это было наше царство, в котором мы, сестры, могли укрываться с подругами. Туда я пряталась, если хотела быть одна, в то время как Мэри упражнялась на рояле, а Адини играла в какую-нибудь мною же придуманную игру. По возрасту я была между ними обеими — на три года моложе Мэри, на три года старше Адини — и часто чувствовала себя немного одинокой. Я начала уже отдаляться от мирка игр Адини, в то время как не могла еще подойти к миру взрослых, к которому в свои четырнадцать лет уже принадлежала Мэри.

Мои сестры были жизнерадостными и веселыми, я же — серьезной и замкнутой. От природы уступчивая, я старалась угодить каждому, часто подвергалась насмешкам и нападкам Мэри, не умея защитить себя. Я казалась себе глупой и простоватой, плакала по ночам в подушку и стала представлять себе, что я совсем не настоящая дочь своих родителей, а подменена кормилицей: вместо их ребенка она положила мою молочную сестру.

<…>

1835—1836 годы

<…>

Для меня, тринадцатилетней девочки, это были незабываемые, но не всегда приятные впечатления. В этой массе принцев и принцесс я, которая всегда была несколько позади, видела и слышала вещи, которые меня обижали и открыли глаза на истинные чувства, которые питали [европейцы] по отношению к России. Вокруг Папа — только восхищение в самых тонких тонах. А в последних рядах — насмешки, критика и зависть. Дедушка, король Прусский, был искренне счастлив видеть русские войска, вызывавшие в нем воспоминания молодости и славы. Он был необычайно благодарен Папа, но празднества утомляли его, и его окружение боялось серьезных последствий.

Дедушка выписал из Берлина труппу актеров, чтобы иметь свой привычный отдых. Ежевечерне он шел в театр спать во время представления, чтобы в перерывах разговаривать с актерами.

Я видела Гаген в пьесе «Деревенская простота», брата с сестрой Тальони в па-де-де, наконец, испанских танцоров, целую труппу, танцевавшую дикие танцы, во время которых ноги только и делали, что мелькали в воздухе.

<…>

1837 год

Саша и Мэри уже в течение целого года выезжали и много танцевали. Мама, выглядевшая старшей сестрой своих детей, радовалась тому, что может веселиться с ними вместе. Папа терпеть не мог балов и уходил с них уже в двенадцать часов спать, в Аничковом дворце чаще всего в комнату рядом с бальной залой, где ему не мешала ни музыка, ни шум. В этой нелюбви Папа к балам и танцевальным вечерам был виноват дядя Михаил, который не желал, чтобы офицеров приглашали на них по способностям к танцам, а, напротив, этими приглашениями поощряли бы их усердие и успехи в военной службе.

Но если на балах не было хороших танцоров — не бывало и дам. В тех случаях, когда удавалось сломить упорство дяди Михаила, он появлялся в плохом настроении, ссорился с Папа, и для Мама всякое удовольствие бывало испорчено.

В эту зиму у нас в Петербурге был брат Мама, дядя Карл (Принц Карл (Фридрих Карл Александр) Прусский). Он научил меня и Мэри играть на рояле вальсы Лайнера и Штрауса в венском темпе, он же пригласил, по желанию Мама, оркестр гвардейской кавалерии, чтобы научить их тому же. В светском отношении он держал себя непринужденно, считая, что может позволить себе многое благодаря своей обезоруживающей улыбке, что ему удавалось всегда даже с Дедушкой. Однажды он пригласил офицеров и трубачей одного полка к себе в Зимний дворец без разрешения командира или одного из старших офицеров, и выбрал как раз шесть лучших танцоров, которых можно было встретить во всех гостиных.

Конечно, это были только молодые люди из лучших семей, и в Берлине никогда никому и в голову бы не пришло возмутиться из-за этого.

Но в глазах дяди Михаила это было преступлением. Дядя Карл пригласил и Мама, которая появилась у него, чтобы также протанцевать несколько туров. Как только она появилась, трубачи заиграли вальс, дядя пригласил Мама, Мэри и молодые фрейлины с офицерами также закружились, все были в самом веселом настроении, как вдруг открылась дверь и появился Папа, за ним — дядя Михаил. Все кончилось очень печально, и этого конца не могли отвратить даже обычные шутки дяди Карла.
Воздух был заряжен грозой, и вскоре она разразилась одним событием, которое косвенно было связано с неудачным балом.

Среди шести танцоров, приглашенных дядей, был некто Дантес, приемный сын нидерландского посла в Петербурге барона Геккерна. По городу уже циркулировали анонимные письма; в них обвиняли красавицу Пушкину, жену поэта, в том, что она позволяет этому Дантесу ухаживать за собой. Горячая кровь Пушкина закипела.

Папа видел в Пушкине олицетворение славы и величия России, относился к нему с большим вниманием и это внимание распространял и на его жену, в такой же степени добрую, как и прекрасную. Он поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано жениться на младшей сестре Натали Пушкиной, довольно заурядной особе.

Но было уже поздно: раз пробудившаяся ревность продолжала развиваться. Некоторое время спустя после этого бала Дантес стрелялся с Пушкиным на дуэли, и наш великий поэт умер, смертельно раненный его рукой.

Папа послал умирающему собственноручно написанные слова утешения и обещал ему защиту и заботу о его жене и детях. Он благословлял Папа и умер настоящим христианином на руках своей жены. Мама плакала, а дядя Карл был долгое время очень угнетен и жалок.

Жуковский и Плетнев, наши русские учителя, оба дружные с Пушкиным и члены литературного кружка «Арзамас», давно уже познакомили нас с сочинениями Пушкина.

Мы заучивали его стихи из «Полтавы», «Бахчисарайского фонтана» и «Бориса Годунова», мы буквально глотали его последнее произведение «Капитанская дочка», которое печаталось в «Современнике». В память погибшего друга Плетнев взял его журнал и продолжал издавать с большим успехом.

Все архивы были для него открыты, он как раз собирался писать историю Петра Великого, когда смерть его похитила. Никто не походил на него. Лермонтов, Вяземский, Майков, Тютчев — все были таланты, но ни один из них не достиг высоты гения Пушкина. Некрасов был доступен широкой публике, но только в одном: он воспевал бедных и бедность. Алексей Толстой, мистик с изысканным языком, но несколько однообразный. Роман стал теперь выражением литературы; спешка современной жизни ограничивает поэтическое творчество, которому необходимо широкое дыхание.

<…>

Жизнь в Москве была строже регламентирована, чем в Петербурге. Приглашения на празднества и обеды выдавались строго по чину, всегда на первом месте был митрополит, в то время как в Петербурге митрополит появлялся только на свадебных и крестинных обедах. Здесь в Москве он молился перед тем, как садились к столу, и сесть было можно только после его благословения. Филарет считался светочем церкви: во все трудные моменты обращались к нему. Он пользовался доверием еще императора Александра I, у него хранились важные документы, как, например, отречение великого князя Константина Павловича, которое держалось в секрете до смерти государя.

Москва всегда смотрела с пренебрежением на свою младшую столицу — Петербург. Она была горда своей седой стариной и своим национальным ореолом. Интересы москвичей ограничивались театром (в отличие от Петербурга, там была итальянская опера) и местными новостями. Литературой или политикой не интересовались. Но губернатор, князь Голицын, очень заботился о городе. Он построил целый ряд прекрасных колодцев с чистейшей водой, которая с громадными затратами проводилась издали. Промышленность начинала развиваться, пробовали торговать своими товарами.

Папа всячески поддерживал промышленников, как, например, некоего Рогожина, который изготовлял тафту и бархат. Ему мы обязаны своими первыми бархатными платьями, которые мы надевали по воскресеньям в церковь. Это праздничное одеяние состояло из муслиновой юбки и бархатного корсажа фиолетового цвета. К нему мы надевали нитку жемчуга с кистью, подарок шаха Персидского. Почти всегда мы, сестры, были одинаково одеты, только Мэри разрешено было еще прикалывать цветы.

В Москве мне пришлось принять участие в некоторых балах и торжественных обедах, без особой на то охоты: я всегда этого боялась, так как Папа очень следил за тем, чтобы мы все проделывали неспешно, степенно, постоянно показывая нам, как надо ходить, кланяться и делать реверанс. Мы могли танцевать только с генералами и адъютантами. Генералы всегда были немолоды, а адъютанты — прекрасные солдаты, а потому плохие танцоры. Перед мазуркой меня отсылали спать. Об удовольствии не могло быть и речи.

< Назад в рубрику