Group 21Group 2Group 19
Культура
00:01, 3 августа 2026

«Это торжество мракобесия убивает» Приход Гитлера к власти сломал жизнь миллионов. Как он изменил судьбу нобелевского лауреата?

Кадр: фильм «Бункер»

Его книги моментально сметают с прилавков книжных магазинов и тысячами скачивают в ридеры. Мастер беллетризованного исторического повествования Флориан Иллиес стал настоящим любимцем российской аудитории. Сын немецкого биолога и популяризатора науки Иоахима Иллиеса, сумел найти нужную тональность и превращает любой дотошный хронологический рассказ об эпохе в увлекательный и ироничный текст. В своей новой книге он создает групповой портрет немецкой творческой интеллигенции, в 1933 году внезапно оказавшейся перед лицом нагрянувшего фашизма. На первом плане — семейство Манн, включая не только знаменитых братьев Томаса и Генриха, но и детей нобелевского лауреата, тоже пробующих силы в литературе. Кроме Маннов, среди действующих лиц Арнольд Цвейг, Лион Фейхтвангер, Бертольт Брехт, Олдос Хаксли и многие, многие другие именитые деятели культуры, кого судьба забросила в приморский городок Санари-сюр-Мер на юге Франции. «Лента.ру» с разрешения издательства «Ад Маргинем Пресс» публикует отрывок из книги Флориана Иллиеса «Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари».

Каждый день в парижском кафе Deux Magots («Два божка») Клаус Манн с ужасом читает свежие немецкие газеты. Не веря себе, отмечает, кто еще переметнулся к нацистам, кто сфотографировался с Гитлером, кто с Герингом. Такое просто в голове не укладывается. То и дело записывает в дневнике: «Запомнить!» — это зарубки на будущее, когда все эти перебежчики, быть может, о своих поступках постараются забыть. Потом подруга Аннемари, та самая, что хочет финансировать его журнал, дает ему прочесть письмо от своего отца.

Документ поистине страшный. Нельзя, пишет крупный фабрикант Альфред Шварценбах, «на фоне незначительных эксцессов» не замечать «величие, очистительное значение, необходимость и созидательную мощь грандиозных дел». Не удивительно, что Шварценбах давно уже отказал от дома Эрике Манн — этой «убежденной преступнице».

Его письмо — присяга новому режиму, безоговорочное признание национал-социализма, а заодно и суровое осуждение Клауса Манна, которому дочка, уж он попросил бы, ни в коем случае не должна давать денег на его «безликую интернационалистскую агитку». Пусть лучше Аннемари приезжает в Берлин, чтобы «поучаствовать в строительстве духовной жизни новой Германии».

Своенравная дочь и не подумает послушаться родителя. Однако в каждой семье находится ищущий выгоды перебежчик вроде ее отца. Линия фронта проходит повсюду — разбивая семьи, разделяя поколения.

Несколько дней спустя Клаус Манн встречается с Готфридом и Тутти Берман Фишер, старыми друзьями, издателями отца, и, слушая их увещевания, не в силах сдержать возмущения, в бешенстве орет на них. Он четко описывает проблему, перед которой стоят в те дни все сколько-нибудь порядочные люди: «Протестовать и, значит, лишиться родины или пытаться как-то выкрутиться — и молчать». Клаус Манн молчание презирает. О чем и заявляет прямо в лицо отцовскому издателю — но тот вообще не хочет его услышать. Клаус вне себя: этот Берман Фишер не желает понять, что духовная безликость нацистов не знает себе равных в европейской истории и что от их моральной нечистоплотности обязан с омерзением отвернуться каждый, действительно каждый. Но Берман Фишер решает выбрать молчание — в том числе и сейчас, а потому просит принести счет.

После встречи Клаус черкнет пару строк отцу в Санари, дабы передать ему вопрос, которым задается в Берлине журнал Weltbühne: почему, собственно, Томас, да и Генрих Манн хранят столь упорное молчание?

И он снова принимается за газеты: национал-социалисты лютуют уже направо и налево, поток новостей с родины и вправду ужасен, массовые аресты среди католиков, молчание руководства профсоюзов, запрет Социал-демократической партии. Он задается вопросами: «Что еще нас ждет? Что с нами будет? И чем все кончится?»

В полной растерянности сидят они все, Клаус Манн и другие именитые эмигранты — Йозеф Рот, Герман Кестен, Эгон Эрвин Киш и граф Гарри Кесслер — за одним большим столом в Deux Magots.

Сидят безмолвно, онемев от ужаса перед тем, что творится в стране, которую они когда-то называли родиной.

***

Разумеется, не кто иной, как дисциплинированный Лион Фейхтвангер летом 1933 года первым в Санари начинает писать новый роман: «Семья Опперман», история троих братьев и сестры и их бегства из взбудораженного Берлина, оказавшегося во власти нацистов, — обжигающе современную книгу, это первая попытка отобразить повседневную действительность Третьего рейха. И Фейхтвангер спешит, изо всех сил спешит, диктуя текст своей Лоле и еще торопливее внося правку во все свои желтые, голубые, зеленые и розовые страницы, — лишь бы опубликовать роман уже в этом году.

Самого себя Фейхтвангер запечатлел в романе в образе Густава Оппермана — и автопортрет получился на славу. О себе Густав сообщает, — не иначе, потому что физкультурные упражнения под присмотром неумолимой Марты у Лиона уже в печенках сидят, — что он «обладатель золотого спортивного жетона», а еще, что он каждый вечер перед сном до тех пор повторяет про себя «жить хорошо, прекрасно, превосходно», пока блаженно не заснет.

Разумеется, от правды реальной жизни все это весьма далеко, на самом-то деле, укрывшись за спортивным, загорелым фасадом, Фейхтвангер пишет книгу, которая помогает ему расстаться с бывшей родиной.

В ней — пусть только на словах — он еще раз обходит комнаты своего покинутого дома, упоминает «поредевшие верхушки деревьев», которые видны из окна спальни, и «небольшое, невидимое оттуда озерцо, где от сосен Груневальда тянуло приятной свежестью».

Да, пока Томас Манн мыслями и грезами то и дело возвращается к себе на Пошингерштрассе и поручает Иде Херц снова и снова слать ему оттуда книги, Фейхтвангер давно уже распростился с собственной виллой и собственной библиотекой, переместив бывшее свое имущество — в литературу.

Он знает: Германия, та Германия, которую он покинул, отныне будет жить только в воспоминаниях, но не в будущем

Ему с женой довелось узнать жуткие вещи про их берлинский дом, а вернее, про то, что от него осталось после их выезда из страны — их садовник и их тренер по гимнастике об этом подробно им во Францию написали. Великолепная вилла, с таким изысканным вкусом построенная и отделанная, разгромлена и разграблена с каким-то слепым, неистовым остервенением: мебель порублена на куски, из книг повыдраны страницы, ковры разорваны в клочья, гордость хозяев — новомодные светильники в гостиной — вырваны из стен с мясом. Ненависть нацистов к еврейскому автору столь велика, что надо выместить ее даже на его имуществе. Узнав об учиненном зверстве, Фейхтвангер записывает в дневнике:

<...>

В этом июне Томасу Манну нездоровится, причем настолько, что впору и вправду встревожиться. А началось все, по сути, сразу же после упоительного сна с Клаусом Хойзером. Он сразу почуял неладное: «Такое чувство, будто прямо ко дню рождения я заболею».

И точно, весь столь славный, столь знаменательный день, 6 июня, он не встанет с постели. Он как знал, он сам же предсказал: «Сочетание жары и ветра… весьма неприятно и легко приводит к простуде».

Уже на следующий день дневник диагностирует «склонность к кашлю». Но его тело обнаруживает в это время и много других неприятных склонностей, «понос» к примеру. Потом, несколько экзотично, «склонность к приливам крови к лицу». И наконец, в довершение всех бед, не только «нет спасу от мух», но еще и, 13 июня, «отсутствие горячего водоснабжения». Это уж и вправду предел всему: «Утром до того разнервничался, такое раздражение и отчаяние… что потом даже пришлось просить у К. прощения».

Да, его снова одолевают мрачные мысли, разлука с родиной бередит душу как никогда. В газетах он читает о событиях в Германии, о роспуске всех партий и организаций, не поддерживающих идеи национал-социализма. Это «удручающе, хуже того — убийственно»

А когда Le Temps пишет о немецкой «анархии», он, не соглашаясь с определением, называет происходящее «господством лжи, нигилизма, разлада, глупого, обманного фразёрства. Существование диктатуры отрицается, вместо этого принято говорить о „германской демократии“».

Таким образом, нельзя сказать, что Томас Манн не видит ужасов, творящихся на родине. Однако кроме его семьи и его дневника никому об этом не ведомо. В неповторимые, такие нескончаемые июньские вечера и ему уже давно становится ясно, что не только его дом и его состояние, но и все те ценности, которые он в самом положительном смысле считал немецкими, в нынешней Германии обречены на упадок и погибель.

Это торжество мракобесия настолько его убивает, что он просто не знает, в чем почерпнуть надежду

Когда-то в Любеке он уже пережил упадок и гибель родового гнезда и преодолел несчастье, претворив его в литературу, а благодаря ей — и в иное, мюнхенское, солидно-буржуазное существование, а теперь, выходит, и обретенный тогда строй его жизни, ее опора и смысл, тоже идут прахом. «Не жизнь, а тоска смертная», — записывает он 23 июня в дневнике. И, подводя пугающие итоги:

***

В тот же самый день, 23 июня 1933 года, будет обнародовано распоряжение баварской политической полиции за номером 2660, которое обергруппенфюрер СС Гейдрих направит имперскому наместнику Баварии, Риттеру фон Эппу. Это ордер на так называемый превентивный арест Томаса Манна. В коем документе писатель объявляется «пособником мирового еврейства» и «симпатизантом марксистского вредительства».

Отныне, с 23 июня 1933 года, Томас Манн, вздумай он пересечь границу Германии, должен быть немедленно взят под стражу. И все в тот же, все еще в тот же день 23 июня в Мюнхене подписывается еще один важный документ. Хедвиг Прингсхайм, только что узнавшая об экспроприации ее собственного дома, сдает в аренду осиротевший дом семейства Манн на Пошингерштрассе, 1, сроком на три месяца американской семье Тейлор. Арендная плата составит 600 рейхсмарок ежемесячно. Домоправительницу Курц-Мари бабушка Прингсхайм, недолго думая, сдает в аренду вместе с домом.

***

Из небольшого окна скромного пансиона Le Goéland в Бандоле, куда он переехал, потому что гранд-отель на столь долгий срок ему не по карману, Генрих Манн задумчиво смотрит на улицу. Там теплый летний день, 27 июня, мало-помалу клонится к вечеру, но Генрих Манн сегодня вообще из дома не выходил, до того удручает его собственная неприкаянность.

Как ему дальше быть, что с ним дальше будет?

Ведь прогулка по солнышку означает какое-никакое согласие с твоей нынешней жизнью, а Генрих Манн именно сейчас решительно ни с чем не согласен. Впрочем, вон, фасад дома напротив вдруг снова высветился теплым оранжевым пятном, и это хоть крохотное, но все же утешение, а теперь по этому пятну движутся бледно-серые лапчатые тени листьев раскидистого фикуса, что растет во дворе, тени колышутся, как ни в чем не бывало, так что, может, все и в самом деле не так уж плохо.

Генрих наливает себе коньяку, это который уже сегодня, третий, что ли, или, скорей, четвертый, он точно не помнит и снова созерцает мягкую игру света и тени на стене дома, а мыслями уносится назад, в Берлин, на Фазаненштрассе, 61, окна в третьем этаже направо, в тепло и уют квартиры, где они с Нелли в декабре 1932-го отпраздновали новоселье. Они все купили новое: столы, стулья, стеллажи, ковры. Никогда еще Генрих Манн не тратил сразу столько денег, но проценты со сборов от «Голубого ангела» ненадолго сделали его состоятельным человеком. И его Нелли, его голубой ангел, хлопотала вокруг, свивала для него и для себя уютное гнездышко.

В шестьдесят один год — и все начинать сначала. Она все время ждала весны, заранее радовалась, собиралась помидоры на балконе выращивать. А потом вон как все вышло. Его царство на Фазаненштрассе погибло под натиском тысячелетнего рейха, уму непостижимо. И здесь не жизнь, а тоска смертная

Внезапно стук в дверь. Три раза. Необычный стук, довольно решительный. Кто бы это мог быть? Генрих Манн не торопясь подходит к двери, приоткрывает ее лишь слегка — и глазам своим не верит:

Нелли! Совершенно ошеломленный, он не сводит с нее глаз.

— Ну, что смотришь? — смеется она, уже обнимая его. Так, обнявшись, они вваливаются в комнату, садятся прямо на кровать — кушетки в номере нет. На полу два тяжеленных Неллиных чемодана. А потом: тишина. Генрих, все еще не веря себе, смотрит на свою Нелли и чувствует, оглядывая ее всю, с головы до ног, как пот проступает на лбу. Как всегда в минуты волнения, он снимает очки и долго протирает линзы носовым платком.

Потом, уже сквозь чистые стекла, смотрит во все глаза, долго, преданно, растроганно: да, это его Нелли, но как же она исхудала за долгие месяцы бегства: по морю до Скандинавии, а оттуда — через всю Францию, похудеешь тут, это же целая одиссея, к тому же почти без денег и совсем не зная французского. Глаза Нелли о чем-то говорят, но он не понимает, о чем.

— Нелли, дорогая, как ты смогла, как ты сумела сюда добраться, скажи? — потрясенно вопрошает он.

На этот вопрос она никогда ему не ответит. Ни сейчас, ни потом.

— Главное, я здесь, милый Хайни, — ласково мурлычет она и еще неуверенно, с отвычки, гладит его по голове.

Вот так они и сидят на кровати, рядышком, на потертом салатном покрывале дешевого пансиона в Бандоле — оробевшие, застенчивые, почти ни слова не говоря, с 21 февраля впервые снова вместе. Нелли ощущает свою усталость, Генрих — свой возраст. Потом Нелли принимает горячую ванну, как сама признается, впервые за много недель. Наконец, когда полвечности спустя она выходит из ванной в комнату, обернутая только в небольшое полотенце, Генрих уже сидит на стуле, с карандашом в руке и рисовальным альбомом на коленях. Сейчас он попытается линиями рисунка уловить то, чего не могут пока уловить руки. Да вот незадача: рисовать он, к сожалению, совсем не умеет. Один лист хуже другого. Ну да разве в этом дело…

***

Катя Манн и ее деверь Генрих всю жизнь друг с другом на «вы», и сейчас, в Санари, при тридцати градусах в тени, тоже:

— Генрих, принести вам холодной воды?

— Нет, благодарю вас, сударыня.

Но без посторонних, только при муже и детях, она называет Генриха «наш Хайнерле», то ли ласково, то ли жалостливо.

***

28 июня Клаус Манн встречает в Café du Dôme в Париже корреспондента Neue Zürcher Zeitung Вальтера Перля. Тот, отведя его в сторонку, спрашивает:

— Скажите, слух о том, что ваша сестра Эрика помещена в концлагерь Дахау, надеюсь, ложный?

Перевод с немецкого — Михаил Рудницкий

< Назад в рубрику
На сайте используются cookies. Продолжая использовать сайт, вы принимаете условия