«Лента.ру» продолжает изучать «31 спорный вопрос» российской истории, которые должны быть включены в единый школьный учебник. Вопрос под номером восемь звучит так: «Фундаментальные особенности социального и политического строя России (крепостное право, самодержавие) в сравнении с государствами Западной Европы». Чтобы ответить на этот вопрос, «Лента.ру» решила посмотреть, какой Россию видели европейцы — но не те, что осели у нас, взяв себе русифицированные имена, а те, кто связывать свою судьбу с Россией не планировали и могли судить о ней издалека.
«[Русский] народ... предается лени и пьянству, не заботясь ни о чем более, кроме дневного пропитания», — так о русских писал известный английский дипломат и путешественник Джильс (Джайлс) Флетчер, посетивший царскую Россию в конце XVI века в годы правления Федора Иоанновича. Отзыв этот, кажущийся весьма нелицеприятным, на самом деле далеко не самый резкий из всего того, что иностранцы писали о нашей стране и ее населении.
В своих описаниях пришельцы из Западной Европы редко когда говорили о русских с симпатией. Флетчер, несмотря на явное неодобрение по поводу распространенного среди народа пьянства, был редким исключением: чего стоят его слова о том, что русские, несмотря на свои недостатки, «способны переносить всякие труды».
Заподозрить в симпатиях к русскому народу других иностранцев, побывавших в нашей стране, куда сложнее. Приехавший в Россию во второй половине XVII века голландский путешественник и корабельный мастер Ян Янсен Стрейс, который также не обошел вниманием склонность населения к спиртному, использовал гораздо более жесткие выражения. «Они называют водку вином и считают ее самым почетным напитком; ее пьют без разбора мужчины и женщины, духовные и светские, дворяне, горожане и крестьяне, до и после еды, целый день, как у нас вино», — писал Стрейс, которому обычаи наших предков были явно не по душе.
Впрочем, отвращение у иностранцев вызывало не только повальное пьянство, но и варварские нравы. «Москвитянину чужды мягкость и учтивость прочих народов», — уверял Стрейс. Однако если склочность русских и их привычка к сквернословию голландца явно раздражали, то методы, которые применялись к провинившимся, приводили его в самый настоящий ужас. Встретив человека, понесшего наказание, Стрей написал: «У меня волосы стали дыбом, до того он был растерзан: мясо висело клочьями, кровь свернулась от холода и замерзла. Я не думаю, чтобы кто-либо из моих соотечественников пережил подобное наказание»
Жесткость нравов в России подметил и Адам Олеарий — немецкий историк, путешественник и дипломат, побывавший в «Московии» в том же XVII веке: по его словам, «русские по природе жестокосердны». При этом «жестокосердными» немец прежде всего считал холопов, из-за чего их «приходится держать постоянно под жестоким и суровым ярмом и принуждением и постоянно понуждать к работе, прибегая к побоям и бичам».
Впрочем, не все иностранцы соглашались с тем, что русские крепостные заслуживали подобного к себе отношения. Французский монархист Астольф де Кюстин, итогом визита которого в нашу страну стала книга «Россия в 1839 году», с отвращением и даже неверием писал о том, что «[русский крестьянин] — вещь, принадлежащая барину». Следствие же такого положения вещей ярко отразил Флетчер, по наблюдениям которого «нет слуги или раба, который бы более боялся своего господина или который бы находился в большем рабстве, как здешний простой народ». По мнению же Стрейса, рабская психология настолько сильно прижилась в России, что крестьяне уже просто не могли жить как-то по-другому: «Они так привыкли к своему рабству, что, получив свободу после смерти своего господина или по доброте его, снова продают себя в рабство».
Но не только крестьян иностранцы считали рабами. Вот, например, как видел ситуацию Олеарий: «Рабами и крепостными являются все они. Обычай и нрав их таков, что перед иным человеком они унижаются, проявляют свою рабскую душу, земно кланяются знатным людям, низко нагибая голову — вплоть до самой земли и бросаясь даже к ногам их». Очевидно, что слова немца относились далеко не только к крепостным, а практически ко всем стоящим выше сословиям.
Даже Флетчер, который явно сочувствовал запуганным крепостным и с большим неодобрением относился к доведшим их до такого состояния помещикам и другим представителям более высоких сословий, признавал ущербность положения последних. Рассказывая о том, как сановники вели себя с власть имущими, англичанин подчеркивал, что нормой считалось «называться и подписываться холопами, то есть их крепостными людьми, или рабами».
Порой же иностранцы вообще не делали разницы между крепостными и их хозяевами, считая их одинаково ущербными и готовыми подчиняться более сильным. Именно таким население России видел де Кюстин: «Обо всех русских, какое бы положение они ни занимали, можно сказать, что они упиваются своим рабством».
Наконец, досталось от европейцев и русским царям, чье правление, по словам Флетчера, было «чисто тираническим» и даже «варварским», а сама страна, как считал Олеарий, была не чем иным, как «полицейским государством». «Он (царь — прим. «Ленты.ру») умерщвлял кого хотел, бил кого хотел, возвышал кого хотел, унижал кого хотел», — писал немец.
Глубоко подавленный увиденным в России, де Кюстин был свято уверен, что в этой стране в принципе никто не может быть свободен. «Российская империя — это тюремная дисциплина вместо государственного устройства», — мрачно констатировал француз. Главным же злодеем, по вине которого все люди оказались вконец запуганными и загнанными в угол, он считал правителя: «Здесь действуют и дышат лишь с разрешения императора или по его приказу».
Спорить о том, возвели ли иностранцы на русский народ напраслину или они были правы, можно долго. Однако с одним из утверждений де Кюстина, ставшим почти пророческим, поспорить довольно сложно: «Дать этим людям свободу внезапно — все равно что разжечь костер, пламя которого немедля охватит всю страну».