Россия
14:50, 20 августа 2015

Назвать лопату лопатой О политкорректности и языковой реальности

Мария Голованивская
Мария Голованивская

Произошедший на прошлой неделе эпизод с сестрой Натальи Водяновой — 27-летнюю Оксану Кусакину, страдающую аутизмом, бездушные владельцы кафе в Нижнем Новгороде попытались выставить прочь — всколыхнул не только общественное мнение, привычно расколовшееся на тех, кто «за», и тех, кто «против», но и море языковой реальности. Под угрозой оказалось само слово «болезнь» — древнее, с отчетливо просматриваемым праславянским корнем «боль». Волну запустила сама Наталья:

— Уважаемые журналисты, я хочу призвать вас не забывать о журналистской этике и не называть аутизм и ДЦП болезнями. Это особенности или нарушения развития, но ни в коем случае не болезнь. Это мировой и российский стандарт терминологии. Также неправильно называть человека с аутизмом аутистом. Это все равно, что называть человека в очках очкариком, а человека низкого роста коротышкой. У нас у всех свои особенности, мы все разные, но это не значит, что мы больные.

Все правильно: «коротышка» — это хрестоматийный пример политнекорректности, спичрайтеры не зря съели свой хлеб. Говорить надо «человек, преодолевающий трудности из-за своих вертикальных пропорций». Для нас звучит дико, как и многие шедевры этой идеологии. Призывы к вербальной политкорректности в России очень часто выглядят как эпигонство, но эпигонство не безвредное, а убивающее, в силу языковой несостоятельности, всякое сочувствие. Важно, что эта фраза, этот призыв был обращен именно к журналистам, без сомнения занявшим самую сочувственную позицию по отношению к Оксане. Говоря «болезнь», они называли, а не обзывали.

Страшный удар будет нанесен по русской культуре сочувствия, если перлы политкорректности войдут в язык. Если «безумный» и «сумасшедший», как и психически больной, начнут уважительно именоваться «лицом с психиатрическим опытом». Если алкоголика и пьяницу (слово почти нежное), а заодно и наркомана начнут называть «химически недомогающими». Еще хуже недавняя лингвистическая находка политкорректоров — нейроатипичные люди. Мы — нейротипичные, а она — наоборот. Что-то в этом есть совсем ужасное, необратимо геббельсовское.

Но растеряем мы, если выучим эти слова, не только сочувствие, а в каком-то смысле и человеческий облик. В мире победившей политкорректности людей не принято оценивать, говорить «вор», «злодей», «лжец». Для всего этого существует универсально корректное слово «другой». Поджарить «другого» на электрическом стуле — пожалуйста, а брякнуть в лицо «душегуб ты» — ни-ни-ни. Никакого осуждения, просто ты альтернативный и все. Логически не подкопаешься, по-человечески — скверно. Разделение, различение не есть неравенство, это важнейший элемент морали, без которого «другие» и «атипичные» зададут свою норму, добьются неравенства, но только в свою пользу.

Совершенно неправильно изгонять слова «инвалид», «старый» (надо: «некоторого или четвертого возраста»), «эмигрант» (надо: «приезжий»), «негр», в Германии зачем-то дискриминировали слово «цыгане» (надо: Roma und Sinti), то есть именование целого народа.

Досадно, что нельзя, некорректно предпочитать красивое уродливому — это лукизм или face fascism. Нельзя называть богатого богатым, а надо — «лучше зарабатывающий». Вместо poor и needy со значениями «бедный» и «нуждающийся» надо говорить deprived — «обездоленный» или лучше — underprivileged («недопривилегированный»), вместо слова «безработный» — «не получающий зарплаты» (unwaged). Особенная честь в этом птичьем языке досталась бомжу, роющемуся в помойке, — bin man. Он теперь «собиратель вещей, от которых отказались» — refuse collectors. Никаких чувств, никакого душевного движения. Именование через процедуру, функцию, вторичный формальный признак.

Но чем же плох «инвалид», как, впрочем, и все остальные слова? В каком горячечном бреду явилась идея запрещать их? Дом инвалидов в Париже — заведение в высшей степени благородное и почетное. Les Invalides (Дом инвалидов, государственный дом призрения) для заслуженных ветеранов войны начал строить еще Людовик XIV, а Наполеон I именно там впервые вручил офицерам ордена Почетного легиона. Значит, существенно не слово (латинское, породистое), а то, что создано обществом вокруг него?

Вся эта цензура, предписывающая называть дворника «экологическим оператором», а пожарного — «менеджером пожарного подразделения», начала формироваться в США лет 40 назад. Принято возводить это направление политической мысли к утонченным спорам философов и лингвистов о связи речи и мышления, а именно — к концепции лингвистической относительности Сепира и Уорфа, согласно которой язык определяет мышление и способ познания жизни. Некоторое зерно тут есть, но от него до запрета конкретных пристойных слов мостик перебросить крайне сложно. Есть здесь и своя прагматика, конкретный смысл.

60-е годы вывели на сцену массу, так сказать, ущемленных меньшинств — от домохозяек до хиппи. Революция 1968 года мощно повлияла на умы — надо было предоставлять новые права и новые возможности «другим», нон-конформистам, левакам, секс-меньшинствам. Все эти социальные группы мастерски разглядели специалисты по выборным технологиям, набиравшим силу именно в это время: многочисленные дискриминируемые «меньшинства» — инвалиды, ветераны, геи, представители других рас, легальные иммигранты, безработные, домохозяйки — оказались «интересным» электоральным ресурсом. Маховик начал раскручиваться. Новая идеология, новая политика, новые слова. Там получилось — и пандусы есть, и образование для инвалидов, и трудоустройство, и коляски на загляденье, и льгот куча, и с работы не уволишь. Но у нас — другой космос, другое гуманитарное время. Мы только подходим — после десятилетий выживания — к задачам интеграции инвалидов в общество, только пристреливаемся, на ходу осваивая базовые технологии, и западные кальки ложатся на почти голое поле. Они не охраняют достоинство инвалида, а формируют ощущение ложной исключительности, неполезное ни для самого инвалида, ни для его родных, ни для общества.

Вот нам объясняют, что для 27-летней Оксаны, страдающей аутизмом, оказывается обидным слово «болезнь». При этом ускользает, что обидеть — это вызвать чувство обиды, а не сказать обидное слово. Если нет обиды, то нет и обидчика, так устроен наш язык и наше сознание. Танго в этом случае танцуют двое. Один режиссер другого назвал кретином, а тот расслышал «Тарантино» и счел за комплимент. Все. Чтобы знать, обижает ли Оксану слово «аутизм», нужно ее спросить. Если нет, если она не поймет вопроса — значит, нет тут обиды, для нее конкретно нет.

Простые люди, шашлычники, палаточники, не имеют ничего общего с Людовиком или Наполеоном, у них совершенно другие возможности действия. Они обижают или помогают, жалеют или клянут. Завтра высокой культурой они не обзаведутся, что с ними ни делай. Понятно, что воспитанные не обидят и так, им уж совсем незачем запрещать нормальные слова — интеллигент Женя Лукашин из «Иронии судьбы» назвал пресловутую заливную рыбу гадостью только в состоянии сильного подпития, а иначе, наоборот, хвалил бы, боясь обидеть хозяйку. Весь этот шабаш с гуманистическими запретами адресован не «культурным» людям, которые знают, что такое предупредительность и такт. Он адресован именно тем, кто ведет себя импульсивно, гневается не стесняясь, для кого другой — в первую очередь раздражитель.

Но репрессия языковых практик в России, в отличие от Европы или США, на мой взгляд, ничего не даст: лапоть, брезгующий инвалидом, так выскажется про «особенности развития», что будет не просто обидно, а сокрушительно невыносимо. Чувство выход найдет, способ обнаружится. Надо, чтобы не было этого чувства.

Главное, что есть у человека русской культуры, — добрый нрав, сострадание, сердобольность, способность к сопереживанию. Вот на что должна быть ставка. Уличительная политкорректность исходит из того, что человек обязательно будет оскорблять слабого: не прямо, так скрыто. Но это не так: сочувствующий не обидит. Да, желание иногда отдать последнее прекрасно соседствует с хамством и бессердечием, так уж устроен человек. Но если замутить разум политкорректной эпигонской «феней» — все, пиши пропало. И не нужно фантазировать, что жалость в данном случае унижает. Жалость не унижает. Она не исключает ни уважения к личности, ни признания ее прав, в каком бы теле и с каким бы интеллектуальным ресурсом ни случилось этой личности жить. В России доступная среда, и инклюзивное образование, и разная прочая толерантность вырастут не из насилия над языком и не из директивно испытываемого пиетета к «солнечным детям», но из старинных «жалости и милости», из понимания, как хрупка, как мгновенна грань между здоровьем и нездоровьем, и, конечно же, из просвещения. Природа беспощадна, а человек — нет.

Вот поэтому нам и нужно беречь слова, которые могут причинить боль и вызвать отвращение.

Помойка должна называться помойкой, а не парком для захоронения отходов, война — войной, а не конфликтом, убитые и раненые — именно так, а не сопутствующими потерями, и тюремный надзиратель должен называться по старинке, как у Достоевского. Для того, чтобы мы не разучились видеть драму и остроту жизни.

< Назад в рубрику