Прозаические книги Марии Галиной (а она еще и поэт и переводчик) следовало бы отнести к жанру фантастики, не будь он в последнее время так скомпрометирован. Потому что романам Галиной место не в пестром ряду цветастых глянцевых обложек популярной литературы, а там, где стоят книги Владимира Сорокина, Виктора Пелевина, Анны Старобинец и других фантастов того же рода. Роман Галиной «Автохтоны» в этом году вошел в финал сразу нескольких влиятельных литературных премий — имени Аркадия и Бориса Стругацких, «Большой книги», «Национального бестселлера». О мифах, бозоне Хиггса, писательском снобизме и жареной рыбе с Марией Галиной беседовал Василий Владимирский.
«Лента.ру»: «Автохтоны» — настоящий каталог городских легенд и преданий. Да и в предыдущих ваших романах — в «Медведках» и в «Малой Глуше» — отчетливо звучат мифологические, фольклорные мотивы. С чем это связано?
Галина: Все тексты так или иначе растут из текстов, так уж пусть лучше из базового субстрата. Всем известно, что такое архетипы. Если мы посмотрим на мифы разных народов, то увидим, что во многом эти мировоззренческие системы повторяют друг друга. В свое время на этом основании делались ложные предположения о переселении племен и народов. На самом деле человеческое сознание устроено так, что оно, как правило, генерирует и воспроизводит одни и те же мифологические системы, с небольшими вариациями.
Лично мне, во-первых, интереснее всего экзотические мифы — просто потому, что они реже используются литераторами нашего полушария. Во-вторых, я люблю сталкивать эти мифы с нашей действительностью. Когда я писала «Малую Глушу», то использовала мифы Мезоамерики, спроецированные на украинское Причерноморье. В «Медведках» обыгрывается очень древний доэллинский миф об Ахилле как о боге-людоеде — позже эта жутковатая фигура трансформировалась в образ героя. В «Автохтонах» известный труд Парацельса с размышлениями о различных сущностях наложен на топографию современного города. Мифологизация — прекрасный инструмент, но конечный выбор зависит от конкретного материала, от конкретной авторской задачи.
А насколько мифологизировано сознание современного человека, современного россиянина?
Сегодня мы имеем дело с огромным, очень сложным миром, который не можем полностью освоить самостоятельно, и нам многое приходится принимать на веру. Вплоть до научных парадигм: кто видел электрон, кто видел атом, кто видел бозон Хиггса? Но мы верим ученым, что бозон Хиггса существует — то есть, по сути, принимаем как данность мнение экспертов. Возможно, новая научная система отменит современное представление, и бозон Хиггса растворится в нашем мифологическом прошлом, как флогистон ученых XVIII века.
С другой стороны, человеческое сознание устроено так, что мы верим своим глазам, а значит — то, что нам показывают по телевизору, от реальности отличить не можем. Телевидение с его визуальным рядом — очень мощный генератор мифов. То, что показывают по ТВ, воспринимается некритично просто в силу устройства человеческой психики. Видимо, в том и состоит назначение литератора — учить людей думать самостоятельно. Но, к сожалению, как я убедилась на собственном опыте, получается это далеко не всегда.
По образованию вы гидробиолог, кандидат наук. Как это повлияло на ваши тексты?
Я уже давно не работаю по специальности и вообще всегда отвечаю на этот вопрос одинаково: мол, естественное образование приучает человека к методу и систематическому мышлению. Но я уже как-то говорила о том, что филологические люди в силу самой своей профессии полагают человека центром Вселенной, а естественник знает, что человек как таковой, вообще разум — прекрасное, но случайное явление, и кроме человека в мире много чего есть. Собственно, почти все в мире существует помимо человека. Это знание лишает гордыни. А для литератора гордыня штука вредная. Недаром среди писателей много технарей, физиков и математиков. Или медиков, которые относятся к человеку весьма безыллюзорно. Тот же Александр Иличевский, Михаил Бутов, Владимир Губайловский, Сергей Солоух, Людмила Улицкая… Прекрасные поэты — Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, Владимир Гандельсман… Я называю только тех, кто на слуху.
Впрочем, для меня есть один безупречный образец филологического мышления: Михаил Леонович Гаспаров. Он был человек абсолютно, глубинно свободный от гордыни, от любой гордыни, от этого щекочущего ощущения собственной правоты. Есть латинист Роман Шмараков, есть Данила Давыдов, энциклопедист, поэт и мизантроп, и, кстати, любитель и пониматель фантастики, но он вообще уникум. Мир устроен слишком сложно, и сведение всего разнообразия к фигуре человека как единственной значимой величине ведет к очень неприятным историческим катаклизмам.
Среди поэтов Серебряного века было немало «самовлюбленных филологических дам» разного пола, что не помешало им создать целый пласт культуры. Неужели вам не доводилось попадать под обаяние какого-нибудь гуманитарного фата?
Неловко все время говорить о своем романе, но в «Автохтонах» я попыталась, если воспользоваться формулировкой критика Людмилы Вязмитиновой, рассмотреть ХХ век с его катастрофами как итог несостоявшегося модернистского проекта. И да, почти весь Серебряный век, включая его главного идеолога Валерия Брюсова, мне не слишком симпатичен именно потому, что в его основу было положено то самое представление о сверхчеловеке, ницшеанство, которое попортило немало крови миллионам людей. Есть, конечно, безупречные фигуры, вершины — они всегда есть, Мандельштам, например. Для меня он безусловный гений. Или менее мне близкий, но оглушающе мощный Пастернак.
Среди ваших героев немало «нестоличных» жителей — и в романах, и в повестях с рассказами. Чем жизнь в Москве, на ваш взгляд, принципиально отличается от жизни в «замкадье»?
Я не москвичка, и до сих пор чувствую себя приезжей. Но про «замкадье» ничего не скажу, я знаю Россию в основном по экспедициям, то есть каким-то не очень людным локациям, или кратким фестивальным поездкам в хорошие старые города. Все мои романы, да и большинство повестей написаны на украинском субстрате, который для жителя средней полосы России довольно экзотичен, и, как я понимаю, выигрывают именно за счет этой экзотики, за счет отстранения. Как говорил мой одесский наставник поэт Юрий Михайлик, «в Одессе можно жить, но нельзя работать; в Москве можно работать, но невозможно жить». Это давно было, может, для Одессы все изменилось, а вот для Москвы, по-моему, не очень. Но в Москве всегда были такие отнорки — секретные места, куда человек вроде меня мог забиться, делать свое дело и чувствовать себя сравнительно хорошо. Но таких мест все меньше и меньше.
А где ваши «места силы» и где вам лучше всего пишется?
Одно из «мест силы» для меня, безусловно, Львов, Карпаты, тот регион, который граничит со «страшной», «мистической» Трансильванией. Когда там оказываешься, действительно ощущаешь такие странные токи, какое-то напряжение, разлитое в воздухе. Очень интересное чувство. Второе место — северное Причерноморье, Одесса, черноморское побережье, дунайские плавни. И, наконец, как ни странно, это Русский Север, Балтика — здесь я тоже вполне комфортно себя чувствую.
Парадокс в том, что работать в «местах силы» совершенно невозможно. Здесь слишком хорошо для этого. Чтобы работать, ты должен быть лишен радостей чисто физиологического плана: для этого лучше всего сидеть в своей комнате с видом на неприглядный городской пейзаж, от которого хочется убежать в сконструированный тобой мир и видеть яркие картинки, которые не имеют никакого отношения к мрачным сумеркам за окном.
Герои «Автохтонов» едят много и вкусно. В каждом эпизоде происходит две-три смены блюд. А какие самые вкусные блюда вам неожиданно попадались? Вот когда садишься за стол без особых ожиданий — а встаешь с восторгом?
Я люблю любую народную кухню — от китайской до английской. Это еда, выверенная веками, вросшая в культуру. Я не верю, что народная кухня может быть невкусной. Вообще еда — это элемент культуры, и она, и отношение к ней может быть очень важным индикатором состояния общества. Вспомним совершенно безумные, бессмысленные, антифизиологичные даже пиры в Древнем Риме перед его крахом, все эти соловьиные языки. Или отношение к еде в начале ХХ века. Не знаю, есть ли словарь упоминания всяческой еды в текстах поэтов начала ХХ века, но если вспомнить, то окажется, что отношение к еде у поэтов очень пристальное и внимательное — от ахматовских устриц во льду до грызущих лошадь белых людей у Вагинова; от бонтона до полного краха мира. Или две морковины Маяковского, которые он несет любимой. Я бы сама с удовольствием такой словарь составила, кстати.
А сами вы готовите? В каком состоянии — когда устали, когда нервничаете или наоборот, когда настроение хорошее?
Когда человек живет семейной жизнью, выбор «когда готовить» диктуется скорее суровой необходимостью: готовлю когда надо. Понятно, что чаще всего это выходные, когда можно взяться за что-то большое и серьезное, на несколько дней вперед. Я вообще люблю готовить, мне кажется, что это тоже творческий процесс, ничем не уступающий любому другому. Я долго жила в Одессе и люблю причерноморскую кухню: твердо уверена, что никто на территории Москвы и Московской области лучше меня не умеет готовить икру из «синеньких» — как говорят москвичи, «из баклажан». Недавно я поднялась на новый уровень: научилась правильно жарить рыбу — такой вот важный жизненный опыт. Еще мы с мужем, поэтом Аркадием Штыпелем, очень любим китайскую еду — у нас много приспособлений для ее приготовления, и когда есть возможность и время, мы обязательно беремся за восточные блюда.
Сюжет «Автохтонов» напрямую связан с поиском нашим современником документов о некой авангардистской группе 1920-1930-х годов. Эпоха, что и говорить, страшная. Но произошел бы прорыв в отечественной культуре и искусстве, если бы не чудовищные тектонические подвижки, вызванные русской революцией и гражданской войной? Ведь крупнейшие фигуры — от Шагала до Эйзенштейна, от Виктора Шкловского до Михаила Булгакова — были вынесены на поверхность именно этой волной...
То, что выплеснулось на поверхность в 1920-х, вызревало и формировалось раньше, и, конечно, первая война с ее гекатомбами, с Соммой и Верденом, с пониманием смерти как глобального явления, визией человека как ничтожной, ничего не значащей пылинки, тут сыграла огромную роль. Для человека, сложившегося в XIX веке, все это казалось чудовищным, немыслимым, невообразимым. Но да, тектонические перевороты на какое-то краткое время впускают в образовавшийся пролом свежий воздух, и неудивительно, что художники — художники в широком смысле — как бы призывают их, камлают на них, притягивают.
Есть фантастический роман Томаса Диша «Концлагерь», где творческих людей запирают за колючей проволокой и дают им наркотик, высвобождающий творческий потенциал, но очень быстро убивающий, — и подопытные на это готовы ради полноты творчества, ради шедевров, которые могут воплотиться. Здесь тот же механизм: катастрофа мобилизует, заставляет работать быстро, выкладываться в полную силу, до конца. И такая темная радость где-то в подсознании сидит — а, все вот-вот накроется медным тазом, поэтому не надо заботиться о перспективах, планировать жизнь, карьеру, можно наконец-то ни о чем таком не думать, а отпустить себя на волю, ура, ура.
Ну и я, если честно, верю в предвидение — особенно чуткие натуры провидели все ужасы ХХ века, как бы чуяли их, этот леденящий сквознячок из будущего. Мы ведь почти не задумываемся о том, что «Война миров» Уэллса вышла в 1899 году: разрушенный Лондон, лучи смерти, треножники, люди, прячущиеся в развалинах, чуждый, нечеловеческий, безжалостный разум…
Помимо прозы в вашей библиографии заметное место занимают стихи. В вашем активе две поэтических премии «Московский счет». Вы пишете рецензии и статьи — часть из них собрана в двух авторских сборниках. Как это все сочетается, как влияют друг на друга опыты в разных жанрах?
Премия «Московский счет» — а она была одна из самых заметных и прекратила свое существование в прошлом году, поскольку лишилась финансирования — благодаря своему механизму, тому, как именно она устроена, фиксировала поэтический мейнстрим, то, что на слуху в данный момент. Я бы хотела работать более, скажем так, радикально, но это уже психофизиология — пишешь как можешь. Что до остального — ну да, стихи стягиваются в такое облако вокруг прозы, если что-то пишешь, то смыслы прокручиваются постоянно в голове и находят разные выражения. А рецензии — это работа. Я не из тех, кто живет писательством, значит, надо чем-то заниматься. Я редактор отдела критики и публицистики «Нового мира», то есть в силу своей должности занимаюсь обзорами чужих текстов. Сейчас, последние два года, я еще и вместе с мужем работаю над переводами с английского: мы переводим стихи для детей.
Что именно переводите?
Я перевожу для издательства «Карьера-пресс» смешной проект: серию книг о детях с разными профессиональными склонностями, рифмованные истории о героях, которые испытывают серьезные сложности то в школе, то с родителями, но в итоге все счастливо разрешается ко всеобщему удовольствию. А перед этим я перевела «Железного человека» Теда Хьюза — очень модернистскую, очень странную, очень сложную для перевода сказку, и получила за эту работу диплом премии имени Норы Галь. Тед Хьюз — поэт первого ранга, одна из крупнейших величин в литературе ХХ века, и то, что мне довелось работать с его книгой, не скрою, льстит самолюбию.
Что вообще сейчас происходит с переводом стихов для детей — и со стихами для детей вообще?
В 1990-е издавалось, помимо классиков детской литературы, полно всякого треша, хотя параллельно работали и такие звезды как Марина Бородицкая, Григорий Кружков, Михаил Яснов. Сейчас все более-менее устаканилось, пришло в норму. Халтурные тексты отвалились сами собой, издатели стали более ответственными. Появилось много нового: замечательные издательства «Самокат» и «Розовый жираф», прекрасные взрослые поэты, которые пишут в том числе и для детей — Герман Лукомников и Игорь Жуков. Тот же Григорий Кружков прекрасный взрослый поэт, Марина Бородицкая — тоже. С моей точки зрения, и с российской, и с переводной детской поэзией у нас сейчас все очень хорошо.
Если не секрет, кто ваш любимый детский поэт?
Прежде всего — мрачный мизантроп Даниил Хармс. Сложно найти баланс между любовью к детям и любовью к литературе, но, как ни странно, лучшие произведения в этой области получаются у тех, кто поэзию любит больше, чем детей.