Новости партнеров

«Плебеи покупают телевизор "Горизонт" — избранные "Рубин"»

Чарльз Кловер о жизни в СССР, Юрии Мамлееве и Александре Дугине

Кадр: фильм «Покровские ворота»

Журналист Чарльз Кловер много лет работал шефом московского бюро Financial Times. В своей книге «Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи» он прослеживает корни нового русского национализма, основанного на идеях евразийства. Евразийская теория впервые была сформулирована в трудах белых эмигрантов в 1920-е, затем ее развил Лев Гумилев, а далее, пройдя через опыт «мистического андеграунда», евразийский вариант имперского национализма («континент Россия») обрел новое воплощение в идеях Александра Дугина. Чарльз Кловер анализирует причины и следствия стремительного подъема нового национализма, обращенного скорее в идеализированное прошлое, чем в реальное будущее. Книга выйдет на следующей неделе в издательстве «Фантом Пресс». «Лента.ру» публикует фрагмент текста.

Двухэтажный деревянный барак в Южинском переулке поблизости от Патриарших прудов имел один изрядно поцарапанный дверной звонок на шесть квартир. Для каждого проживающего — свое условное количество звонков; в самую дальнюю квартиру, на втором этаже справа в конце коридора, гости звонили шесть раз, к большой досаде соседей: сюда шли непрерывно, день изо дня, нередко и глубокой ночью.

Там проживал подпольный писатель и поэт Юрий Мамлеев. Квартира его оказалась удобно расположена между двумя центрами притяжения московской интеллигенции: памятником Владимиру Маяковскому на площади его имени (теперь Триумфальной), где собирались поэты и диссиденты, и Библиотекой имени Ленина, одной из немногих в Москве, где имелся особый отдел с доступными для читателей иностранными газетами и книгами. Благодаря такому местоположению квартира Мамлеева превратилась в клуб, где спорили о философии, поэзии и литературе.

Сам Мамлеев был одной из ключевых фигур поколения 1960-х и культовым писателем: он сочинял тексты, внешне похожие на хоррор, однако погружавшиеся в пучину советской «психе» и выворачивавшие ее наизнанку, — чуть позже это назовут «метафизическим реализмом». Его квартиру и регулярно собиравшихся там людей прозвали Южинским кружком (теперь Южинскому переулку вернули старое название Большой Палашевский). Этот своеобразный салон начинался с чисто мужских собраний писателей, художников, алкоголиков и прихлебателей, которые сами себя обозначали как «мистическое подполье».

Мамлеев был приверженцем оккультизма, и лучше всего ему удавалось, вырвавшись за пределы советской реальности и ее позолоченной мифологии, добраться до черных дыр и темной материи, что таились на кромке яркого света, отбрасываемого социалистическим будущим. Его персонажи — зомби, серийные убийцы, безумные и примитивные люди, обитающие вдали от центра, в провинции, посреди безысходного дефицита и алкоголизма. Эти темные, изолированные от мира провинциалы обитали в собственноручной метафизической вселенной. Нормальная советская жизнь преображалась в мир темных фантазий, где оставалось, однако, достаточно обломков повседневности, чтобы читатель угадал связь между этими мирами. Персонажи Мамлеева ездили на пригородных поездах, жили в анонимных городах-спутниках, где полупустые полки магазинов воняли прокисшим молоком и бараньим жиром. Повседневный реализм служил одним из тщательно приготовленных ингредиентов для оккультной фантазии. Для творчества Мамлеева характерен невротический отказ от окружающей физической реальности, убеждение, что внешний мир либо вовсе не существует, либо обязан подчиниться внутреннему. Окружающий мир рассматривается как проявление инфернального. Один литературный критик назвал Мамлеева Вергилием, ведущим по кругам советского ада.

Аркадий Ровнер, проживавший в Москве мистик, который вошел в этот кружок в 1960-х годах и сделался одним из его многочисленных хронистов, писал, что Мамлеев описывает русский мир, погрузившийся на дно инферно. Приверженцы Мамлеева собирались у него дома или порой на кладбище, Мамлеев при свечах рассказывал свои оккультные и страшные сюжеты, «отчего нервные и впечатлительные барышни часто теряли сознание». Южинскому
кружку приписывали склонность к сатанизму, ко всякой эзотерике — мистицизму, гипнотизму, спиритическим сеансам, суфизму, трансам, пентаграммам и т.д., а скреплялось все это основательной выпивкой, помогавшей, в том числе, достичь просветления. «Правило в этом круге было такое: сначала серьезная выпивка, потом разговор», — писал Ровнер, который называл желаемое состояние «маразмом», то есть «деменцией», — «своеобразным трамплином, без которого выход в высокие состояния и сферы считался невозможным». Кружок Мамлеева теснили со всех сторон. Официальная культура делала вид, будто его не замечает, и даже либеральная прозападная номенклатура искоса смотрела на увлечение оккультизмом, мистицизмом, фашизмом, в то время как националисты и верующие (еще одна быстро растущая в среде интеллигенции группа) воспринимали Мамлеева и его окружение как сатанистов.

Южинский вариант неофициальной культуры именовали «шизоидным» и поклонники, и критики, то есть «шизоиды» превратили враждебный «диагноз» в самоименование, объявили безумие формой гнозиса, здравой альтернативой тотально враждебной реальности. Создатели этой андеграундной культуры имели «непоколебимое чувство собственной избранности и собственного отщепенства», пишет историк подполья Наталья Темручи. Они презирали собственность, деньги, статус, спеша «со страстью окунуться в практическое исследование области, неподконтрольной и недосягаемой для цензурирующего ока государственной системы, — области психического опыта».

К 1980 году в кружке произошли заметные изменения. Ядро сохранилось, но Мамлеев отбыл в США, где преподавал в Корнельском университете, а оттуда перебрался в Париж, где начал наконец публиковаться (в США, как и в СССР, издатели отвергали его книги). Кружок собирался уже не в бараке в Южинском переулке — бараки к тому времени снесли, — а в квартирах и на дачах. Члены кружка по-прежнему гостевали друг у друга на диванах или устраивали ночлег на полу, проводили причудливые обряды посвящения, занимались алхимией и добивались трансмутации металлов, вчитывались в магические тексты, разрабатывали тайные нумерологические коды, записывали поток сознания, крепко пили, экспериментировали с сексом, наркотиками, иногда с фашизмом.

Сдвиг в сторону мистицизма, оккультизма (и алкоголя) произошел в основном при новом руководителе кружка Евгении Головине, «первом ученике» Мамлеева. Головин (которого в честь знаменитого однофамильца прозвали Адмиралом) считался великим алхимиком, хотя неясно, на чем основана такая репутация и в какой форме он занимался алхимией. «По большей части он пил», — вспоминал другой участник кружка, Игорь Дудинский. (В 2012 году он принял меня в своей однокомнатной московской квартире, увешанной авангардными картинами и сувенирами московского битниковского андеграунда.) Знакомые Головина отмечали в нем два основных качества: алкоголизм и литературный талант особого русского разлива. В колоритных воспоминаниях Ровнера он предстает как «классическое сочетание эстетического снобизма, эзотерической мизантропии и алкогольных озарений плюс острый перчик из «черной» фантастики и американских horror movies».

Головин был также одержим Третьим рейхом, видя в нем чудовищный и мистический янь, который дополняет ин человечества. С тех пор как группа примерно из полудюжины самых надежных приверженцев перебралась в его квартиру на улице Ушакова, он стал именовать себя фюрером, а своих последователей — «Черным орденом СС» и приказал всем носить какие-то элементы нацистской формы. Портрет Гитлера висел у него на стене. «В этом не было ни капли антисемитизма, — не без тенденциозности уверял меня Дудинский, когда мы затронули эту тему. — На собраниях бывало и множество евреев. Мы все орали «Зиг хайль» и «Хайль Гитлер», но для нас это значило лишь «Долой советскую власть». Неунывающий Дудинский и ныне не прочь продемонстрировать «римское приветствие» — просто чтобы сделать по-своему. В конце концов милиция заставила их снять со стены портрет Гитлера.

В 1980 году, в ходе подготовки к Олимпийским играм, Москву основательно «почистили», в том числе и этой группе велено было убираться из столицы. Они окопались на даче возле Клязьмы, принадлежащей Сергею Жигалкину, худощавому энергичному человеку, который прославился переводами Хайдеггера и публикацией поэзии Головина.

С Жигалкиным я тоже встретился, когда собирал материал для этой книги. Он предложил реконструировать для меня типичную (хотя и не столь шумную, конечно) вечеринку мистического андеграунда. С этой целью он отвез меня на свою клязьминскую дачу. Мы уселись у костра и ночь напролет пили коньяк, а Жигалкин рассказывал мне о магнетической и темной харизме Головина, который в воспоминаниях его окружения весьма смахивает на главу культа. «В присутствии Головина исчезали границы естественного мира, земля становилась огромной, беспредельной. Словно кружишься на центрифуге и слетаешь. Для пробуждения энергии мы использовали алкоголь, а Головин умел направлять эту энергию. Он мог разрушить твое восприятие мира». Мистическое подполье, по словам Жигалкина, странным образом сосуществовало с советским режимом: «Мы нуждались друг в друге. Без режима нет и подполья. Но и мы были им нужны. Им требовались еретики».

Однажды вечером на клязьминской даче появился молодой человек, его привел кто-то из знакомых. На вид парню было лет 18, не больше. С наголо обритой головой, но держался, словно вельможа, и соображал на лету. Он сразу же всем приглянулся, тем более что с собой он прихватил гитару и у костра, в лучах заката, проревел песню «***** проклятому Совдепу». Даже для экстремальных вкусов мистического подполья это было на грани — призыв к поголовному уничтожению советского руководства и покорению мира русскими «легионами»:

***** проклятому Совдепу
Уже не за горами
Два миллиона в речку
Два миллиона в печку
Наши револьверы не дают осечки.

«Мы буквально пали ниц и поклонились ему, — вспоминал Дудинский. — Великая песня! Нам явился мессия». Звали юношу Александр Дугин, только что завербованный московским мистическим подпольем неофит. Блестящий и еще неограненный бриллиант — Головин станет для него и гуру, и кумиром.

Мало кто из участников тех встреч сумел забыть первое знакомство с Дугиным — он умел подать себя. Константин Серебров, участник и летописец мистического подполья, видел в Дугине «истинного представителя высшей расы, со строгими и точными чертами. Он принадлежал к позолоченной молодежи Москвы, кому предстояло осуществить большие надежды». В своих мемуарах Серебров описывает встречу с Дугиным в метро на станции «Киевская».

Лицо Александра вспыхнуло восторгом. Он вытащил из сумки бутылку портвейна и швырнул ее на платформу: «Зиг хайль! Приношу жертву богу Дионису!» Бутылка разлетелась миллионом осколков, окатив платформу портвейном. И темы дугинских песен, и увлечение нацизмом вполне укладываются в его безусловную преданность Головину, который обладал искусством «зомбировать» своих последователей и учить их, как, в свою очередь, «зомбировать» других. Серебров вспоминает, что у Дугина имелся «адъютант» по имени Алекс, которым он распоряжался по своему усмотрению.

Сам Дугин вполне откровенно рассказывает о юношеском увлечении нацизмом: по его словам, это было скорее тотальным бунтом против удушающего советского воспитания, чем подлинной симпатией к Гитлеру. Тем не менее практически все знакомые Дугина той поры затрагивают эту тему. Серебров, например, говорил о том, как Дугин перепел припев той знаменитой песни «***** проклятому Совдепу»: «Двадцать миллионов в речку, двадцать миллионов в печку», после чего «запрокинул голову и прикрыл глаза, словно в экстазе»

В 2005 году Дугин согласился дать мне интервью (в итоге их будет несколько). За чашкой кофе в кафе на площади Маяковского он откровенно повествовал о (аутентичная формулировка) «шаманистском кризисе самоактуализации», который произошел с ним в юности. «Я был совершенно во всех смыслах нормален: морально, рационально, психологически. Но окружавшая система оказалась мне полностью враждебна».

Дугин, родившийся в 1962 году, принадлежит к первому поколению, выросшему в условиях, близких к образу жизни обычного среднего класса, однако советская жизнь 1970-х напоминала Америку 1950-х: застывшая идеология, сплошной материализм, одномерность, скука. Прошлые десятилетия умели наполнить драмой повседневную жизнь, но теперь настало унылое, без оттенков существование, а уровень жизни поднялся ровно настолько, чтобы укрепить миф о прогрессе, — миф, будто советскому обществу суждено когда-то обогнать Запад.

Советский средний класс в начале 1960-х расселился из коммуналок по двухкомнатным хрущевкам, в основном на городских окраинах, и по панельным домам с одинаковыми лифтами (отделанными псевдодеревянными панелями) и одинаковыми кухнями в бело-голубом кафеле. Ездили на пригородных электричках на работу в главках и министерствах. Потребительская гонка шла и в СССР, как во всем мире: у всех холодильник «Ока», а у счастливчиков — «Минск», плебеи покупают телевизор «Горизонт» — избранные смотрят цветной «Рубин». О статусе хозяина гости судили по тому, какие он приобрел бокалы, имеются ли хрустальные розетки для варенья. В популярнейшем фильме «Ирония судьбы»
(1975) высмеивается пресное единообразие: москвич спьяну попадает в Ленинград и, полагая, что все еще находится в родном городе, называет таксисту свой домашний адрес. В Ленинграде, как оказалось, есть окраинная улица с таким же названием, и дома там построены в точности такие же, и даже ключ подошел к двери.

Старшее поколение, которое росло среди лишений военного и сталинского времени, воспринимало все это как процветание. Медицина — уж какая ни есть — полностью бесплатная, а на пенсию можно купить вдоволь сосисок. Для человека, не одаренного излишним честолюбием или любознательностью, жизнь была сравнительно легка. И «прекрасное будущее», которое символизировали радостные лица рабочих на миллионах пропагандистских плакатов и в фильмах, — уже совсем близко. Но ровесникам Дугина это приглаженное существование казалось нестерпимо скучным, а Дугин дошел до ненависти ко всему этому — скука, одуряющая скука, нестерпимая для молодого интеллектуала! «Мелкая буржуазия, вот что мы из себя представляли». Он и его сверстники высмеивали поколение отцов, их легковерное принятие ортодоксии, пассивную готовность подчиняться произволу сбоившей системы в обмен на жалкую мишуру едва сносного быта.

Подростковый бунт Дугина и враждебность к общепринятому укладу нетрудно связать с этим личным протестом против первого авторитета — отсутствующего отца. О Гелии Александровиче Дугине, который оставил жену и трехлетнего сына, известно мало. Общались они редко, но тем не менее отец, очевидно, занимает большое место в его жизни. О профессии отца Дугин и в этом интервью, и в других говорил уклончиво. Мне, как и другим журналистам, он рассказывал, что отец служил в КГБ, но под нажимом признавал, что по-настоящему ничего не знает. «Под конец жизни он служил в таможне, а где раньше — этого он мне не говорил. Этого я, на самом деле, не знаю». Однако друзья Дугина твердо уверены: его отец что-то из себя представлял в советской иерархии. Во-первых, у семьи имелись приметы тогдашнего престижа: хорошая дача, и родственники с хорошими дачами, и доступ к различному дефициту. Близкий друг и соратник Дугина Гейдар Джемаль неоднократно был свидетелем того, как Гелий Дугин вмешивался и вытаскивал сына из неприятностей. Он был для сына своего рода «пропуском», позволявшим то и дело нарушать установленные советской системой правила и выходить сухим из воды, — и это питало смешанное чувство собственной привилегированности и ощущение несправедливости привилегии. Сам Дугин возражает. «Никакой поддержки я от него не получал, — сказал он мне в интервью 2005 года. — Во всяком случае, я не ощущал этого».

Дугин не исполнил желание своего отца и не поступил в институт военных переводчиков, предпочтя не столь престижный Московский авиационный институт. Их отношения продолжали ухудшаться, и дошло до разрыва из-за антисоветских выходок младшего Дугина, которые отражались на карьере Дугина-старшего. По словам самого Дугина, его отца перевели в таможенную службу после того, как Александра в 1983 году вызывали в КГБ. Вторая жена Дугина Наталья подтвердила: к тому времени, как Гелий Дугин умер в 1998 году, они уже давно не общались. «Я никогда не слышал, чтобы он рассказывал об отце», — сказал Дудинский, припоминая, что какое-то время Дугин жил на даче своего дяди, в поселке преподавателей Высшей партийной школы. Конфликт поколений в России не раз уже воспринимался как эпохальный, апокалиптический — с тех самых пор, как Иван Тургенев затронул этот вопрос в романе «Отцы и дети» (1862), — и здесь едва ли удастся отделить индивидуальный бунт от политического. Вот и враждебность Дугина по отношению к советской власти неотделима от его гнева на отца. Гелий Дугин — и профессионально, и по своей роли в семье — был воплощением советского авторитаризма.

Перевод Л. Сумм

Культура00:08Сегодня

Сажайте — и вырастет

Кино недели: ужасы тайской зоны, католичества и женской дружбы