Почему жители Москвы не доверяют друг другу и не хотят здесь жить? Сколько человек на самом деле проживает в столице? Почему Москва все-таки «резиновая»? Кто и зачем извратил понятие «хипстерский урбанизм»? Об этом «Лента.ру» поговорила с Виктором Вахштайном, директором Центра социологических исследований РАНХиГС, профессором «Шанинки», сотрудником Школы городского развития Манчестерского университета.
Вы неоднократно говорили, что в Москве доверяют другу один процент населения, то есть это общество взаимного недоверия. Так все же, что собой представляет Москва в плане межличностных коммуникаций?
Виктор Вахштайн: Когда социологи говорят о межличностной коммуникации в городе, они, как правило, упоминают два взаимосвязанных сюжета.
Первый — это проблема публичных пространств, мест, в которых горожане встречаются лицом к лицу. Считается, что такие пространства формируют идентичность города, потому что именно здесь его жители сталкиваются друг с другом не как «коллеги», «друзья» или «собутыльники», а именно как «горожане». В Москве (как, впрочем, и во многих крупных российских городах) проблема общественных пространств стоит очень остро. На протяжении последних десятилетий они либо приватизировались и застраивались, либо стратегически уничтожались. Здесь показателен пример Манежной площади — источника постоянного беспокойства властей. Когда проектировался комплекс «Охотный ряд», перед архитекторами поставили задачу: сделать невозможным скопление больших масс людей в этом пространстве; задача была изящно решена — площадь стала крышей торгового центра, что, однако, не помешало спонтанной мобилизации протестующих несколько лет назад.
Город, в котором нет публичных мест, жестко делится на «пространство дома», «пространство работы» и «пространство транзита». Ваша жизнь поделена между квартирой, офисом и метро/автомобилем/электричкой. Отсюда весь ужас российских подъездов и специфика восприятия города, которую мои коллеги-архитекторы называют «норностью» (спальные районы — это контейнеры для нор, метро — переход между норой-квартирой и норой-офисом).
В последние годы в Москве многое было сделано для возвращения жизни в общественные пространства, но сейчас процесс такой «ревитализации» затормозился. Отчасти в этом виноваты мы сами: тема публичных пространств очень быстро начала восприниматься в духе «хипстерского урбанизма» Ричарда Флориды и Яна Гейла — велодорожки, газоны для йоги и сладкая вата на открытом воздухе. Люди, вернувшие общественные пространства в фокус обсуждения и планирования, предпочли не вспоминать о том, что прообразом таких пространств является не бульвар для променада, а греческая агора или римский форум. Химкинский лес и поляна в Тропарево в куда большей степени общественные пространства, чем парк Сокольники.
А что насчет локальных сообществ?
Проблема локальных сообществ — это второй сюжет о коммуникации в городе. Две трети москвичей, постоянно проживающих в Москве, в ней не родились. Более половины не имеют здесь собственного жилья. Средняя продолжительность съема квартиры — 2-3 года. Иными словами, это город «кочевников», непрерывно перемещающихся между съемными «становищами» и офисными «степями». Поэтому почти невозможно ответить на, казалось бы, простой вопрос: сколько людей живет в Москве? По официальным данным — 12,5 миллиона человек. Но коллеги-экономисты посчитали, что ежедневно продукты питания в Москве потребляют 20 миллионов. И вряд ли двенадцать миллионов москвичей едят за двадцать.
Так что утверждение о «перенаселенности» Москвы нужно как-то скорректировать: кочевники не «перенаселяют» степь, в худшем случае — вытаптывают.
Метафора города кочевников хорошо описывает и отношение Москвы с окружающими ее территориями. Когда мы с коллегой Павлом Степанцовым пытались замерить плотность социальных связей в Москве и Подмосковье, то обнаружили, что вокруг Москвы уже сформировался «пояс отчуждения»: в близлежащих городах не остается собственно городской жизни — Москва перетягивает на себя все ресурсы (в первую очередь, конечно, человеческие).
Поэтому говорить о «локальных сообществах» (как это любят делать московские урбанисты) в такой ситуации — просто смешно. Как показали недавние исследования Московского института социально-культурных программ, какие-то локальные связи и идентичности сохранились преимущественно в Новой Москве и Зеленоградском АО. Но это как раз те территории, которые являются в наименьшей степени урбанизированными.
Платой за номадический образ жизни оказывается тотальное недоверие людей друг другу и тому месту, в котором они живут. Москва — редкий мегаполис, в котором родители провожают детей до метро и просят перезвонить, когда те выйдут в центре. Свой район проживания воспринимается как более опасный по сравнению с центром города (хотя статистика показывает прямо обратное: большинство преступлений совершается в центральных районах). По данным нашего исследования «Евробарометр в России» (РАНХиГС) и последних исследований Московского института социально-культурных программ (МИСКП), половина москвичей не знают своих соседей по лестничной клетке и, тем более, по подъезду. Более 60 процентов полагают, что возвращаться поздно вечером домой либо «опасно», либо «очень опасно». Около четверти населения России считают, что люди сами по себе — не такие уж злонамеренные существа и им в целом можно доверять, в Москве же этот показатель стремится к нулю (если точнее — так считает только один процент москвичей).
Отсюда упование на «культуру дворов» и «локальные сообщества», как на маленькие фабрики по производству доверия в городе. Тезис «нужно работать с локальными сообществами!» становится новым идеологическим клише (как несколькими годами ранее тезис «сделаем этот город интересным для жизни!»). Но я бы предостерег от такого коммьюнити-оптимизма. Город и соседство — слова-антонимы. В качестве последней иллюстрации приведу свежие данные из проекта «Механика Москвы» МИСКП. Выяснилось, что люди испытывают тревожность в отношении собственной территории проживания, если не знают в лицо никого из своих соседей и не имеют знакомых, живущих по соседству. Чувство небезопасности пропадает, если они начинают узнавать соседей в лицо и обзаводятся несколькими слабыми, приятельскими связями. Но когда у людей в их ареале обитания появляются сильные, дружеские связи и их число растет, чувство небезопасности и недоверия территории снова оказывается высоким. Когда соседи и друзья — одни и те же люди, это первый признак геттоизации. В конце концов, городское сообщество в его предельном выражении — не двор, а гетто.
Вы как человек, который считает себя москвичом, полагаете, что 12-20 млн жителей для Москвы нормальная цифра и снижать ее не надо? Что город, его транспортная система способны обслужить такое количество людей?
Повторюсь, кочевники не могут «перенаселить» степь. Если вы не можете с уверенностью сказать — 12 или 20 миллионов здесь живет — то и о перенаселенности говорить странно. 12 это много? А 11? А сколько нормально? И после чего начинается это «много»?
Дело не в «инфраструктуре» и не в «обслуживании», а в том «импакте», который люди приносят с собой. Экономический взлет Москвы 2000-х — отчасти эффект ее перенаселенности и гиперконцентрации ресурсов.
Хорошо, в вопросе количества жителей Москвы ваша позиция понятна. Но тут возникает другая тема — население столицы постоянно увеличивается. Вы сами упомянули про экономический взлет 2000-х, что спровоцировало приток в город новых людей. Отсюда вывод — если у нас в стране есть такой центр притяжения, который постоянно разрастается, то стоит ли оставить все как есть и увеличивать город и дальше? И тогда пусть у нас будет Москва, куда все стремятся переехать, пусть она расширяется, и через условные 30 лет она станет в два раза больше. В этом случае, проблема ли это — мегаполис, где через 30 лет будут жить, например, уже 40 миллионов человек? И надо ли решать этот вопрос, например, переносить какие-то административные учреждения, штаб-квартиры крупных компаний, развивать другие города и делать их более привлекательными для жизни?
Это хороший вопрос. Но сначала давайте разберемся с экономической предысторией. Был такой американский градостроитель Роберт Мозес, которому мы во многом обязаны обликом сегодняшнего Нью-Йорка и всеми ненавидимой идеологией «модернистского урбанизма». Мозес был чем-то вроде нью-йоркского Лужкова, но с лучшим пониманием городской экономики. Он понял, что главное конкурентное преимущество мегаполиса — это гиперконцентрация разнородных ресурсов на ограниченной территории. Его идолы — плотность, скорость, мобильность, которые позволяют сделать город «машиной экономического роста». Чем больше человеческих, экономических, административных и когнитивных ресурсов «спрессовано» в одном месте, тем выше отдача, тем быстрее темпы городского развития.
Теперь небольшое отступление. В 1997 году в Великобритании парламентская комиссия под руководством Рона Диринга пытается ответить на вопрос — почему шотландские университеты стабильно обходят английские по всем фронтам. Выясняется, что их конкурентные преимущества обусловлены исторически: первые («каменные») университеты Шотландии — Эдинбург, Абердин, Глазго и Сент-Эндрюс — основываются как центры политического английского влияния, а потому их строят в крупных городах того времени. Напротив, английские университеты Кембриджа и Оксфорда создаются вдали от городской суеты, по образу монастырей. Когда в XIX веке начинается стремительная индустриализация, городские университеты выигрывают именно за счет их расположения. Они становятся ресурсами экономического роста своих городов, а города — ресурсами их развития. Это о том, почему идеология гиперконцентрации — все университеты, фабрики, люди, деньги и власть в одном месте — не настолько абсурдная и устаревшая идея, как может показаться нормальному человеку.
Москва сегодня — это гипермобильный город. Эдинбург 1870-х и Нью-Йорк 1950-х одновременно. Не хочется говорить — Вена 1930-х, хотя в некотором отношении и эта параллель не лишена оснований. Экономический рост города в последние десятилетия — не столько причина, сколько следствие притока мигрантов. Причем мигрантов очень разных: здесь и квалифицированные молодые специалисты, готовые работать по 13-14 часов в сутки за еду и съемное жилье, и неквалифицированные рабочие мигранты, ставшие объектом невиданной Марксом эксплуатации. Люди, с презрительной гримасой рассуждающие сегодня о «проблеме миграции», это, как правило, те самые люди, чей доход и быстрый карьерный рост обеспечены притоком мигрантов, занявших места, которые в противном случае пришлось бы занять им.
Децентрализация Москвы — не просто утопия. Это антиутопия для города, представляющего собой плавильный котел людей, денег, власти и знаний. Пока дрова подбрасываются, он может позволить себе расти. 40 миллионов? Даже 50, если ничего не изменится. Но изменения неизбежны. Они могут быть спровоцированы как внутренними, так и внешними факторами.
С внешними факторами все более или менее понятно, и сейчас мы наблюдаем их действие на городскую экономику. Внутренние же изменения начинаются с вопроса: а каково это — жить в плавильном котле? Каково в нем растить детей и обеспечивать необходимые условия пожилым родителям? Если такие вопросы возникают, значит, стадия экономической предыстории, на которой город — это машина экономического развития, закончена.
Рост благосостояния имеет побочные эффекты: например, повышение ожиданий от качества городской среды. Люди больше не хотят жить и умирать в офисе или на стройке. Уже упомянутый «Евробарометр в России» зафиксировал два года назад интересный эффект: привлекательность Москвы начала стремительно снижаться, причем, внутри Москвы даже сильнее, чем за ее пределами. Сформировалась довольно заметная группа потенциальных мигрантов, которые качество городской среды ставят выше экономических возможностей. Тогда мы придумали с экономистом Сергеем Гуриевым проект: посчитать стоимость московского рубля. Потому что если вы зарабатываете деньги в городе, в котором не хотите их тратить, если чувствуете себя глубоко несчастным и при малейшей возможности уезжаете (к примеру, на выходные) куда-нибудь подальше, то, возможно, в какой-то момент вы предпочтете зарабатывать меньше, но в лучших условиях. И тогда московский рубль стоит дешевле, например, петербургского. Увы, по известным причинам (эмиграция Сергея Гуриева из России — прим. «Ленты.ру») проект остался нереализованным.
Тогда интересен такой момент: если привлекательность столицы снижается, качество городской среды не устраивает, то может ли Москва через те самые 30 лет стать городом только для мигрантов? Как вы говорите, «офис», только еще больших масштабов, где дома превратятся в условные общежития для рабочих и служащих, а сами москвичи, больше не желающие жить в «офисе», повально станут рантье и уедут, например, в комфортные загородные агломерации или какой-нибудь Таиланд? Многие уже сегодня так делают. Не станет ли Москва-2045 непригодным для нормальной жизни городом?
Нет, конечно, к 2045-му году Москва будет радикально децентрализована, все органы госвласти перенесут в Петербург и Владивосток, оставшиеся без работы мигранты разъедутся по другим городам и странам, а резидентальные районы, населенные преимущественно коренными москвичами, уместятся в пределах бульварного кольца. Люди снова станут ходить друг к другу в гости и перемещаться по городу пешком.
А что им еще останется делать при семидесятипроцентной безработице? Кстати, есть замечательное исследование школы Колумбийского университета о том, как меняется темп ходьбы мужчин и женщин в ситуации массовой безработицы. Выяснилось, что в наиболее суровые годы Великой Депрессии в США мужчины стали ходить по городу медленнее, а женщины — быстрее. Потому что у женщин, в отличие от мужчин, дел не убавилось.
Вероятно, оба намеченных сценария — ваш и мой — суть продукты болезненного московского воображения, имеющие мало общего с урбанистической действительностью. Но ваш реалистичнее. В роли Таиланда — подмосковные дачи, в роли рабочих общежитий — спальные районы, а само значение «нормальной жизни» в мегаполисе стремительно мутирует. Именно такая ситуация вывела на сцену идеологию «хипстерского урбанизма» — пожалуй, лучшее, что случилось с Москвой за последние годы. Но это отдельная и немного грустная история.
В развитие темы приведу два сюжета. Первый — как в этой ситуации меняется восприятие органов охраны правопорядка. По данным «Евробарометра в России», 43 процента жителей Москвы считают, что «сотрудники полиции представляют угрозу для обычных жителей, творят произвол и насилие» (при 51 проценте тех, кто придерживается противоположного мнения). Это даже больше, чем в Республике Дагестан (34%) — она на втором месте в нашей выборке.
Другой сюжет — кто в наибольшей степени чувствует себя в Москве москвичом? По нашим данным — это не те, кто родился в Москве, а те, кто приехал сюда более 10 лет назад. У них самая сильная московская идентичность, они — наиболее активные «пользователи» города (от музеев и выставок до общегородских праздников), именно они — а не пресловутые «хипстеры» — живее всех откликнулись на преобразования городской среды последних лет.
Главное, нужно помнить: эти люди приехали в Москву 10-20 лет назад не ради «нормальной жизни», а ради самореализации. И именно они сегодня определяют, что такое Москва.
Насколько я понимаю, вы не большой поклонник хипстерского урбанизма. Чем он плох?
Если честно, я сегодня жалею, что несколько лет назад придумал словосочетание «хипстерский урбанизм». Тогда это было нужно, чтобы точнее зафиксировать предмет нашего исследования — влияние на конкретные городские пространства метафоры «город как сцена», закрепившейся в языке управленцев. Я наивно полагал, что если терминологически определить это понятие в академической статье, то риск его размывания минимален. Однако словосочетание «хипстерский урбанизм» устоялось сначала как клише в критической публицистике, а затем стало самоназванием. Сергей Капков тогда решил прочитать лекцию о «хипстерском урбанизме», какие-то люди в Самаре, отвечающие за реконструкцию набережной, авторитетно сообщили, что работают в логике «хипстерского урбанизма». Сегодня за этими словами может скрываться все, что угодно, они уже не отсылают ни к чему конкретному и просто смутно увязывают Москву, Капкова и абстрактных «хипстеров» в рыхлое ассоциативное единство.
Речь же, в сущности, идет о том, что современный город — это арена столкновения не столько социальных групп, устойчивых общностей или коллективных агентов, сколько языков, моделей репрезентации, различных городских идеологий. Метафора города — твердое ядро идеологии; она определяет то, как люди видят городское пространство, и какие решения по его поводу принимают. Представьте себе управленцев из двух конкурирующих департаментов на планерке в «мэрский вторник», посвященной городским паркам. Для одного из них город — это гигантский организм, в котором паркам отведено место «зеленых легких». Задача парков — производство кислорода. Соответственно, и финансировать их нужно по числу зеленых насаждений. Для другого чиновника парки — это публичные пространства, «городские подмостки». И финансировать их нужно по числу проводимых там мероприятий, количеству пришедших в них людей, создаваемой ими публичной событийности. Конфликт метафор будет иметь реальные последствия для города.
В какой-то момент «хипстерская» метафорика — «город как сцена», «город как машина впечатлений», «город как совокупность событий» — неожиданно начинает конкурировать с двумя Большими Городскими Метафорами ХХ века: «городом как машиной экономического роста» (модернистский урбанизм) и «городом как машиной неравенства» (марксистский урбанизм). Причем, в Москве хипстерская идеология на какой-то краткий исторический период победила остальные способы мышления о городе. Это — исключительно любопытный феномен, который еще ждет своего исследования.
Моя критика хипстерского урбанизма касалась используемых им риторических стратегий (подмены общественных пространств публичными, оперирования размытыми клише вроде «креативного класса» или «жизнепригодности»), его слепых пятен (неспособности говорить, например, о миграции), его поверхностности и несгибаемого утопизма.
Но сегодня необходимо признать — это вполне работающая идеология, изменившая облик города. Сейчас, когда совсем другая риторика и семантика завладевают умами управленцев, хипстерский урбанизм выглядит как последнее завоевание публичной политики: он напоминает о тех славных временах, когда принимаемые решения еще определялись столкновением метафор и способов мышления, а городским управленцам еще требовалось отвечать себе на вопрос: что такое город?
В этой новой культурной ситуации я буду последним защитником достижений «хипстерского урбанизма».
Как, по вашему мнению, меняется город под воздействием приезжих из российской провинции и мигрантов?
Забавная формулировка вопроса. В ней есть «мигранты» (видимо, из Средней Азии) и «приезжие» (видимо, из провинции). Не хочу расстраивать, но «приезжие» — они тоже «мигранты», а «мигранты» — такие же «приезжие». И, учитывая ту статистику, которую я привел выше, к «мигрантам и приезжим» следует отнести две трети взрослого населения Москвы, включая президента России и мэра столицы. Я затрудняюсь ответить на вопрос, как факт их миграции повлиял на облик нашего города.
Вообще же представление о Городе и Мигрантах, как о двух противостоящих друг другу силах — что-то вроде вечного Рима и осаждающих его Варваров — мягко говоря, ошибочно. Потому что город — это и есть миграция. Просто к Москве это относится чуть больше, чем к другим мегаполисам страны.