Барон Николай Егорович Врангель, отец генерала Первой мировой и русской Гражданской войн Петра Врангеля и искусствоведа Николая Врангеля, на момент революции 1917 года был председателем правления Российского золотопромышленного общества. Когда с приходом большевиков начались голод и грабежи, а на председателя была возложена ответственность за содержание рабочих на золотых приисках, которые добывали золото себе в карман, Николай Врангель бежал из страны. О том, что этому предшествовало, барон пишет в книге «Воспоминания: От крепостного права до большевиков». С разрешения издательства «Новое литературное обозрение» «Лента.ру» публикует фрагмент текста.
Новое почти всегда встречается с известною тревогою. Это было и теперь, но, в общем, развал самодержавия глубокого впечатления не произвел; его слишком давно ожидали. Страшно было лишь то, что он случился во время войны. Тревожил и вопрос: окончилась ли с падением самодержавия и революция, или военный бунт лишь первый акт еще более кровавых событий? Тревожил и вопрос, как армия отнесется к происшедшему.
В армии, однако, все сошло значительно спокойнее, чем можно было предполагать. Власть была Временным правительством не захвачена насильственно, а передана ему законным ее держателем, и армия присягнула без особых осложнений.
В Петрограде после отречения наружно стало как будто спокойнее; жизнь, казалось, входит опять в свою колею. Пальба и пожары прекратились. На улицах, на которых теперь совершенно отсутствовала полиция, движение возобновилось и порядок не нарушался. Но работать совершенно перестали. Было не до того. Народ праздновал свою победу. Настал нескончаемый праздник. На площадях, перекрестках, в манежах, всевозможных помещениях, всюду шли митинги, где бесконечно, при возгласах «правильно! правильно» повторялись одни и те же избитые слова.
Ежедневно высказывалось больше лишенных смысла слов, чем прежде в течение столетий. Шествия под красными флагами с плакатами «Солдат в окопы», «Рабочих к станкам», «Мир хижинам, война дворцам» не прекращались.
«Гуляли» столько, что от вида шествий и избитых плакатов начинало тошнить. И что ни день, то новое торжество
То с музыкой встречали товарищей-эмигрантов, то хоронили товарищей — жертв «борьбы роковой», то с войсками, стоящими шпалерами при знаменах, встречали «бабушку русской революции», то «дедушку русской смуты»? Особенно с этой «бабушкой» возились, как с писаной торбой.
Керенский сделал из нее свою «маскотту»; он всюду таскал ее с собой и по городу, и на фронтах, где перед нею преклоняли знамена; поселил с собою в Зимнем дворце. Как он не уморил от переутомления эту старуху — непостижимо. (...)
Новые миллионеры
Комиссары, матросы, грабители, красноармейцы, экспроприаторы, разная накипь, присосавшаяся к новым владыкам, швыряли деньгами.
Наехали любители легкой наживы и из-за границы
Встретив Фаберже, известного ювелира, я его спросил, как ему живется.
— Живется, конечно, неважно. Но торгую как никогда. И только дорогими вещами.
— Кто же у вас покупает?
— Главным образом солдаты и матросы.
Что матросы, «краса и гордость русской революции», имели пристрастие к ювелирным вещам, я давно уже видел. Краса и гордость на своих голых шеях носила ожерелья и медальоны, пальцы были покрыты тысячными кольцами, на руках красовались браслеты
Одного из таких пшютов я встретил у парикмахера. Его мазали какими-то препаратами, полировали, почти поливали туалетными водами, душили до одурения.
— Что еще прикажете? — подобострастно спрашивал француз.
— Еще бы нужно... того... косметического! — важно произнес желанный клиент. И опять парикмахер манипулировал над ним.
Один матрос в магазине Ирменникова, помещающемся в нашем доме, забыл пачку денег, завязанных в грязном носовом платке. Приказчик об этом заявил председателю домового комитета, тот прибежал ко мне за советом, как быть. Я посоветовал пригласить красногвардейца и при нем сосчитать деньги и составить акт. Так и сделали. Досчитали до ста двадцати тысяч, когда спохватившийся владелец вернулся. Сколько всего в платке было награбленных денег, так и не сосчитали. А тогда деньги были еще деньгами, а не испорченной бумагой, как потом.
Однажды я зашел на Морской в магазин Фаберже. Покупателей не было, было только несколько буржуев из его старых клиентов. Но вот ввалился красноармеец с женщиной. Он — добродушный на вид тюлень, должно быть, недавно еще взятый с сохи, она — полугородская франтиха, из бывших «кухарок заместо повара», с ужимками, претендующими на хороший тон. Шляпа на ней была сногсшибательная, соболя тысячные, бриллиантовые серьги в орех, на руках разноцветные кольца, на груди целый ювелирный магазин. Парень, видно влюбленный в нее, как кошка, не мог оторвать глаз от столь великосветской особы.
— Нам желательно ожерелье из бус, — сказала особа.
— Да не дрянь какую — а подороже, — пояснил парень.
— Принесли футляр.
— Почем возьмете? Сорок тысяч.
Дама пожала плечами.
— А получше нет?
Показали другой.
— На шестьдесят тысяч, — сказал приказчик.
— Мне бы что ни на есть лучшее.
— Лучше теперь у нас жемчуга нет. Быть может, на днях получим.
— Нам всенепременно сегодня нужно, — вмешался парень. — Без бус им вечером на танцульку в Зимний дворец ехать никак не возможно.
— Поедем, Вася, в Гостиный, — капризно сказала особа, — там наверно есть дороже. — Но, видя улыбку на устах буржуев, сконфузилась. — А впрочем, давайте. На сегодня и эти сойдут.
И Вася, сияя от счастья, расплатился.
— Видели, какой у нее чудный аграф? — сказала одна дама, когда парочка ушла.
— Наверно, работа Лялика в Париже.
— Это нашей работы, — сказал приказчик, — я его узнал. Мы его в прошлом году для княгини Юсуповой сделали.
Дама вздохнула:
— И мои бриллианты при обыске у меня пропали.
— Мои, — сказала другая, — взяли из сейфа.
Очевидно, добродушный парень был налетчик. Теперь — чуть ли не профессия, как всякая другая. (...)
Новые нищие
Но пока что весь город, от мала до велика, обратился в торгашей, все что-нибудь продавали, чем-нибудь промышляли. Княгиня Голицына, начальница Ксениинского института, пекла булки и продавала их на улицах, командир Кирасирского полка Вульф чинил сапоги, баронесса Кноринг содержала кофейню на Бассейной, княгиня Максимени — закусочную на Караванной, жена бывшего градоначальника вязала и продавала веревочные туфли, офицеры Кавалергардского полка работали грузчиками. Я упоминаю первые пришедшие мне в голову имена, но список людей, распродававших свое имущество, бесконечен.
Мы тоже торговали, то есть продавали свое. Особенно бойко шла торговля старинными вещами
И хотя заграничные антиквары скоро перестали приезжать, спрос являлся громадный. И чем дальше, тем больше цены росли, но странное дело, только на неважные средние, даже худые вещи. На действительно хорошие — покупателей совсем не было.
Я тоже распродавал свои картины и предметы искусства, собранные мною с такою любовью в течение полстолетия. Наша квартира, с женитьбой старшего и смертью младшего сына ставшая для нас обоих слишком обширной, но которую мы сохраняли, чтобы не расстаться с вещами, нам дорогими, теперь походила на складочное место. В несколько комнат, для ограждения от уплотнения, я перевел секретариат и бухгалтерию Нефтяного общества, и вещи из этих комнат теперь беспорядочно наполняли остальные. В большой гостиной под картинами известных мастеров, хрустальной люстрой ХVIII столетия, рядом с мебелью эпохи Возрождения сложены были кули с картофелем, который мы с трудом раздобыли. Комнаты, за исключением спальни жены и моей рядом, не топились. И дрова были на исходе, и людей не хватало. Дворников уже не было, часть наших людей уже нас оставила. Весь дом был заледенелый, так как никто из соседних жильцов не топил.
И вещи уплывали одна за другою, и с каждой вещью уплывала часть целого прошлого. Вся наша квартира состояла исключительно из старинных вещей прошлых столетий, собранных после многих поисков, и находка каждой была целым событием, памятной радостью прошлого
Как восторгался покойный сын зеркалом времен Людовика ХVI. Как забавна была покупка этого причудливого елизаветинского стола. Какому странному случаю я обязан этим венецианским старинным ларцом. Все вещи были старые друзья, редкие друзья, которые никогда ни разочарований, ни горечи не причиняли?! И теперь эти друзья уносились враждебными дикарями, которые даже их прелести постичь не могли.
Эта распродажа еще раз меня убедила, как, в общем, люди глупы. Был у меня красивый портрет во весь рост Кушелевой-Безбородко. И я и сын считали его работы Боровиковского, но совершенно в этом убеждены не были, и поэтому я спросил за него очень дешево, всего три тысячи рублей. Богатый нефтяник хотел было его купить, но, услышав цену, отказался. То же было и с другим покупателем. Когда явился третий, я спросил две тысячи. Опять то же. Тогда я догадался. И когда первый опять картиной залюбовался и опять спросил о цене, я запросил двенадцать тысяч.
— Да вы, кажется, прежде просили три?
— Да, но это была ошибка, я спутал с другой картиной.
— Возьмите десять.
— Нет, я менять цену не буду.
Армянин деньги уплатил. Он, очевидно, прежде рассудил, что, раз прошу дешево, картина плоха. В первые дни я продал коллекцию старых миниатюр за 18 тысяч рублей; теперь я мог бы получить за них миллион, но выбора у нас не было. Некоторые из моих картин я позже видел в музее в Хельсинки и был счастлив, что хотя бы некоторые из них попали в хорошие руки.
Были люди из позолоченных богачей, которые желали купить только вещи, прежде принадлежавшие «графам и князьям». Крестьянин-мешочник купил у меня зеркало вышиною около пяти аршин.
— Ну что, — спросил я его, когда он опять принес мне картофель, — благополучно довезли домой?
— Довезти я довез, да в хату не взошло. Пришлось поставить под навес.
И теперь в ампир на египетских сфинксах любуются тощие голодные лохматые коровы.
Купил у меня вещей на много десятков тысяч и какой-то изящный господин, говорящий одинаково хорошо и на английском, и на французском языках. По манерам я его принял за англичанина высшего света. Увидев портрет сына, он улыбнулся:
— А! очень похож.
— Вы его знаете? — спросил я.
Англичанин замялся.
Потом оказалось, что это был русский, бывший гвардеец, несколько лет тому назад осужденный за подделку завещания графа Огинского, Вонлярский. Этот господин, не имея прежде ни гроша, теперь, невзирая на запрет свершать сделки на недвижимости, с разрешения большевистских властей за несколько миллионов купил дом на Каменноостровском проспекте и теперь покупал для него обстановку. Каким образом он разжился, узнать мне не удалось. Этот, очевидно, из глупых не был.
Но если нам, у которых было с избытком что продавать, жилось плохо, но физически сносно, то что же было с теми буржуями, у которых вскоре ничего лишнего не осталось? Теперь все чаще и чаще приходилось встречать дошедших до последней степени нищеты. Шатающиеся от слабости люди, изможденные дети с блуждающими стеклянными глазами теперь уже попадались на каждом шагу. Этих несчастных детей я забыть не могу.
В лавку, где продавали всякий домашний скарб, при мне однажды взошла прелестная бледная девочка лет семи, в длинных золотистых локонах, одетая в когда-то драгоценную шубенку, и молча протянула приказчику дамские ботинки и дорогую парижскую куклу с разбитым носом.
— А где твоя мама? — спросил я по-французски, сам не зная почему.
— Мама прийти не может, у нее, кроме этих, других сапог больше нет. Все у нас взяли.
Куклу с разбитым носом продавец купить отказался. Я посмотрел на девочку и отдал ей деньги и куклу. Она заплакала и начала целовать куклу.
И об этих временах через полгода вспоминали как о еще хороших днях. (...)
Мое бегство
В течение многих недель я пытался достать необходимые бумаги, чтобы уехать в Таллин. Куда ни обращались, всегда оказывалось, что со вчерашнего дня право на выезд дает другое учреждение. Моя жена не желала ни при каких условиях ехать вместе со мной. Она хотела поехать в Ялту к внукам, но только на короткое время, пока все не утрясется и не придет в норму.
На всякий случай, чтобы ей не пришлось жить в большой полупустой квартире по приезде, мы решили закрыть квартиру. Мы наняли две комнаты у нашего друга, жившего неподалеку, перевезли туда любимую мебель жены и устроили их уютно и красиво.
Мы надеялись выехать более или менее в одно время, но оказалось, что мне откладывать не приходится. Российское золотопромышленное общество было национализировано, и к нам в правление на Екатерининскую явился комиссар (слесарь лет двадцати), заведующий всеми горными делами России, с двумя бухгалтерами-«спецами» и оравой красногвардейцев с ружьями, потребовал книги, отобрал кассу и заявил, что мы теперь служим у большевиков.
— Если не будете посылать припасы рабочим на приисках, будете расстреляны за саботаж, — предупредил он.
— Откуда мы возьмем деньги на припасы? — спросили мы.
— Откуда прежде брали, оттуда и берите.
— Но добытое золото теперь рабочие берут себе.
— Это нас не касается.
Бухгалтер ему что-то шепнул на ухо.
— Прежде, когда зимою золото не добывалось, откуда вы брали деньги?
— Нас финансировал банк.
— Пусть финансирует и теперь.
— Банки теперь национализированы.
— Ну, тогда финансируйте (слово это ему, очевидно, понравилось) сами. Но первая жалоба на саботаж против республики — расстрел.
Медлить уже нельзя было, и оставшиеся в Петрограде директора Безобразов, Клименко и я решили бежать. Жалобы на отсутствие провианта получались ежедневно. Не «саботировать» было физически невозможно.
Клименко с паспортом украинца уехал на Юг, Безобразов куда-то скрылся, меня отправить через Торошино без паспорта в Псков, уже занятый немцами, взялся антрепренер. Для придачи мне еще более жалкого вида он велел несколько дней не бриться, запастись зелеными очками, вообще держать себя «подряхлее».
В назначенный день он явился за мною и, простившись с женою, я под вечер отправился с ним на товарную станцию Варшавского вокзала.
Антрепренер мой объяснил, что ночью отходит поезд с ранеными и больными немцами и поездная прислуга согласна взять меня зайцем, а немецкое посольство даст пропуск через границу. Но предстоят две трудности. Первая — попасть в вагон, куда красноармейцы пускают лишь записанных в списках после предварительной проверки у комиссара, вторая — не быть арестованным за неимением документов в дороге. Для того чтобы попасть в вагон, меры приняты, и это, вероятно, удастся. Второе более гадательно. Тут главным образом дело будет зависеть от моей находчивости. Он во время дороги будет невидим, но, насколько возможно, будет орудовать.
— Только знайте, — прибавил он, — если вас в дороге арестуют, я уже помочь не могу. Предупреждаю. (...)
Русские беженцы
Через Финляндию из бывшей России прошли сотни тысяч таких же, как и я, беженцев. Те, кто могли, не задерживались там по названным мной причинам, а уехали в другие страны, в которых им, как беженцам, был оказан более гостеприимный прием. В Финляндии остались только те, у кого не было ничего. Каких только людей я там не встретил! Офицеры, ученые, простые солдаты, предприниматели, бывшие бедняки и бывшие богачи.
Можно было убедиться на своем собственном опыте, как все неустойчиво в жизни.
Бывшие миллионеры теперь не знали, где достать еду на следующий день. Княжна Б, которая еще совсем недавно обладала громадным богатством, теперь была вынуждена стирать за деньги белье. Другая дама продала свое обручальное кольцо, чтобы купить еду для своей голодной дочери
Сенатор Г. делал трубки на продажу. Многие люди просто голодали. Но юркие люди, еще вчера не имевшие ничего, пировали сегодня в отеле Кемр — проиграв в карточную игру десятки тысяч, занимались спекуляциями иностранной валютой или, быть может, служили агентами у большевиков.
Стало совершенно непонятно, как вести себя при встрече со старыми знакомыми — радоваться ли, делать вид, что не узнаешь. Никто не знал, чем за это время стал тот или иной знакомый. Рассказы убежавших из Петербурга было больно слушать. Чем больше проходило времени, тем труднее было сбежать из большевистского ада, тем больше надо было платить тем, кто помогал бежать. Многие заработали миллионы на этом, некоторые брали деньги заранее и предавали того несчастного, который собирался бежать с их помощью. Княгиня Голицына была убита во время бегства человеком, который ее сопровождал.
Переправить в Петербург письмо стоило сотни марок, сопроводить беженца — десятки тысяч
Я встретил даму, которая провела восемь дней и ночей без провожатого с ребенком на руках, плутая в лесах, днем прячась в кустах, ночью, пытаясь выбраться куда-нибудь, где живут люди, и до людей она в конце концов добралась, но уже одна, потому что ее маленькая дочь замерзла в лесу. Летом появился человек с женой — они переплыли залив ночью, привязав одежду к спине; были люди, проведшие бесконечные часы, прячась в соломе; некоторые добирались в лодках; знакомый офицер добрался из Казани пешком, в кармане у него было 25 рублей.
В январе 1919 года мне удалось отправить жене письмо и получить ответ. Ей не удалось уехать в Крым. Она жила одна, очень трудно. Сведений о сыне у нее не было. Потом мне удалось послать ей еще письмо, в котором я просил ее быть готовой, обещая организовать побег. К сожалению, из этого ничего не вышло.
Через некоторое время граф Шувалов, который, рискуя жизнью, сумел многих спасти, взялся доставить жене письмо, деньги, а также, если удастся, привезти ее с собой. Шувалов вернулся с плохими новостями. Он побывал в доме, где жила моя жена, но встретиться с ней не осмелился, чтобы ей не повредить. Он узнал, что за ней следят, что ареста ей удалось избежать только потому, что у нее не было связей ни с кем вне Петербурга. После этого в течение долгого времени я о жене не знал ничего; писать я ей не осмеливался. И уже гораздо позже я узнал, почему она находилась под особым наблюдением.