Черновик воображаемой панихиды

Кем был Леонард Коэн

В отличие от его коллеги и современника Лу Рида, в облике «певца сумеречных настроений номер один» не было ничего специфически рокерского. А в текстах песен практически полностью отсутствовал даже черный юмор, на который столь щедр был тот же стервозный Лу Рид.

И лично мне — человеку, выросшему в еврейском квартале — он, Леонард Коэн, всегда был предельно близок, ясен, понятен и прост. Это никакой не «штатник» и не «фирмач», а вполне обычный «дядя Леня Каганович», скорей всего, инженер в смысле профильного образования, который очень хорошо пел грустные песни, так нравившиеся женщинам из его конструкторского бюро. Занимался он этим давно, где-то чуть ли не с хрущевской оттепели, будучи ровесником Михаила Жванецкого, Евгения Клячкина, Игоря Кваши и Белявского…

В отличие от Левы «Лу Рида» Рабиновича, дядя Леня Каганович почти не увлекался «иностранщиной», за что его и ценят люди старшего поколения, честные технократы.

Монолог местечкового плакальщика — идеальная форма прощального слова о человеке, который не очень любил шутить в своих песнях, превратив в «коронные фишки» меланхолию и скорбь. И я пишу эти строки с прицелом на таких мастеров зачтений подобных речей, как, скажем, покойный Виктор Ильченко.

Но… делается все это, чтобы хоть как-то вот таким — вульгарным, как сто пятьдесят не чокаясь, способом, заглушить колоссальную грусть и тоску в связи со смертью артиста, изображавшего грусть и тоску своих несчастных персонажей, как никто другой в этом жанре — жанре «авторской песни». Потому что он и в самом деле имел весьма отдаленное отношение к року, несмотря на дружбу и сходство певческой манеры с Крисом Кристоферсоном, который тоже отмечен свыше творческим долголетием.

Его пластинки раннего периода никогда не пользовались особым спросом на черном рынке в СССР. О нем почти не говорили и тем более не писали в подцензурной периодике. Единственной крупицей юмора уже в начале перестройки стало «неожиданное» сходство зарубежного хита Dance Me To The End Of Love c «Горной лавандой» Матецкого, породив вялый ажиотаж типа «кто у кого»?

И тут вместо бараньего рога зарядил, выстукивая что-то свое, ноябрьский дождь за окнами моей спальни, выходящими на пустое место, где сравнительно недавно, еще в семидесятые, располагался фрагмент, для тех, кто понимает, весьма живописного еврейского гетто, которое рассосалось в пространстве и времени примерно тогда же, когда в нем зачем-то выткались и вызрели «Песни о любви и ненависти» Леонарда Коэна и его же «Песни из комнаты».

Я давно не слушаю его ранние диски, зная большую часть песен оттуда наизусть. Но осенний дождь мы слушаем, как говорится, «по расписанию», погружаясь в сумеречный мир осенних настроений, надевая, словно сомнамбулы, «знаменитый синий плащ» из теперь уже многим известной песни.

Кто-то из артхаусных циников в свое время попрекал — дескать, такие нытики и пессимисты так долго не живут, тем более не поют, не выступают и не записываются…

На траурном митинге под осенним дождем идеально звучит вопрос Виктора Ильченко: «Восемьдесят с лишним, неужели это так много»? И пояснение Карцева: «Это даром, дети!» В одном из миров это действительно даром, в другом — это отборный элитарный материал.

Лучшие поэты-песенники сегодня находятся в возрасте ветеранов войны и жертв холокоста, хотя они не бывали ни там, ни там в строго историческом смысле. Одни жили в благополучной Америке. Другие пили кофе в центральных кафе Москвы и Питера. Думать и говорить больше не хочется, а дождь тоже не хочет переставать, перерастая в настоящий депрессивный митинг… пардон — в ливень, за которым должна прозвучать в конце концов чья-то любимая песня ушедшего барда.

Это даром, дети.